Генерал Кессель, представитель ставки, приказал применять оружие против бастующих, угрожал призвать в армию тех, кто не приступит к работе. В Берлин стягивали войска — маршевые роты, направлявшиеся прежде на фронт. Пять тысяч унтер-офицеров были уже введены в столицу. Возле крупных заводов выставили военную охрану. Но сбить волну рабочего возмущения не удавалось. Полиция пускала в ход шашки, избивала рабочих прикладами, но сорвать митинги, стихийно возникавшие то здесь, то там, была не в силах.
Тех, кто пытался доказывать, что забастовка наносит фронту тяжелый урон, прогоняли с трибуны.
Когда Эберт в Трептовпарке, где собралась огромная демонстрация, попробовал было заговорить об этом, ему из толпы закричали:
— Довольно! Хватит! Вам только позволь, так вы задушите стачку в два счета!
Он неуклюже поворачивал голову: перед ним были яростные лица людей, выкрикивавших угрозы, — так велико было негодование против него и всех вообще соглашателей.
— Дайте же мне сказать, что я думаю! — Эберт шагнул вперед и начал отчеканивать: — Требования ваши справедливы, кто же спорит! Но подумайте о ваших женах, о ваших маленьких детях. Что толку в том, что прольется невинная кровь, — разве мы можем спокойно смотреть, зная, что ожидает вас?! Поверьте, мы и так делаем все, чтобы ваши требования были удовлетворены!
Закончить речь ему кое-как удалось, но страсти нисколько не улеглись. Вслед за ним представитель независимых Дитман начал сразу же с пылких фраз, и рабочие ответили гулом возбужденных голосов:
— Верно говорит! Правильно! Всех надо гнать в шею! Всех соглашателей!
Поддавшись их настроению, он заговорил еще запальчивее. Тогда к трибуне стал пробиваться сильный отряд полицейских.
— Не трогайте его! — яростно завопили рабочие. — В следующий раз мы вооружимся тоже! Проваливайте вон!
Но, тесня друг друга, полицейские приближались к трибуне. Дитмана схватили и поволокли книзу; он успел выкрикнуть:
— Долой насильников! Да здравствует демократический мир!
Многие были в тот день арестованы и многие ранены. В стачечном комитете перепугались. Шейдемановцы стали еще энергичнее убеждать старост, что надо искать примирения.
— Но для этого нас должен принять канцлер!
— Сегодня я имел разговор с новым канцлером, графом Гертлингом, — заявил Шейдеман. — Встретиться со стачечным комитетом он пока не согласен.
— Так надо его заставить!
— Хорошо, забастовка продлится, допустим, долго. Чего мы добьемся? Старост угонят на фронт, семьи их будут голодать еще больше. Можем ли мы мириться с тем, что лучшие из лучших попадут под пули или сядут на скамью подсудимых?!
— Так вы же сами рабы режима! Вы готовы подставить наши головы под пули!
— Товарищ, бросивший мне обвинение, поступил опрометчиво. Мы не сторонники кровавых расправ — да, это верно. Но в любом положении можно найти разумный выход. Разве не удалось нам добиться улучшения хлебного рациона? Разве в вопросе о зарплате мы не отстаивали ваших требований?
— Пустое вы говорите, — возразил ему Мюллер. — Речь совсем о другом: сегодня рабочие сражаются за изменение всей политики в целом!
— Но ведь мы вас ведем именно к этому! — подхватил Шейдеман. — Самим ходом событий социал-демократия приближается к руководству страной. Терпение и выдержка — наши союзники, а не враги. Именно к выдержке мы вас и призываем!
Эберт еще не оправился от оскорбительного, неприятного чувства, пережитого им на митинге в Трептовпарке. Слушая Шейдемана, он думал: чего тут миндальничать! Покруче с ними! Вышли на улицу и опьянены ложным сознанием могущества! Не знают еще, что значит хороший ружейный залп!
Он угрюмо посматривал на старост, решив не выступать: чего доброго, погорячится, а горячиться ему нельзя. Пускай ловкий Шейдеман доводит до конца дело сам.
В следующие дни положение не изменилось. Рабочие в стихийном порыве двинулись штурмовать полицай-президиум на Александерплац. Но здание было оцеплено воинскими частями.
События в стране грозили сорвать переговоры с Россией. Ставка требовала подавить забастовку, не останавливаясь ни перед чем.
Правая печать тоже требовала беспощадности. Наконец сама Генеральная комиссия, высший профсоюзный центр, заявила, что стоит в стороне от стачки, поскольку она утратила характер экономический и получила остро политическую окраску.
Главная беда бастующих заключалась в том, что стачечный комитет не собирался вести рабочих против правительственных войск. Судьба январской стачки была, таким образом, предрешена. На стороне правительства были весь аппарат власти и поддержка армии; шейдемановцы тоже делали все, чтобы облегчить подавление забастовки.
Спустя шесть лет Эберт признал: «Я вступил в руководство забастовкой с определенной целью — привести ее к скорейшему концу». Да и Шейдеман подтвердил, что основной целью социал-демократов было «как можно скорее покончить с забастовкой».
Что же до революционных старост, то большая их часть в наказание за мятежный дух была с заводов уволена и тут же призвана в армию.
Двор бреславльской тюрьмы отличался от двора во Вроике тем, что ни зелени перед глазами, ни травы под ногами тут не было. Выходя на прогулку, Роза Люксембург видела лишь серые камни двора. Она предпочитала рассматривать их, а не арестантов, на лицах которых долгая неволя оставила свой не стираемый след. В облике и повадке каждого сказывалось действие медленной нравственной деградации.
Стоя возле тюремных дверей, Роза старалась не смотреть туда, где работали арестанты. Но одно женское лицо привлекло ее взгляд, и ома невольно засмотрелась.
У молодой арестантки было упругое, стройное тело, строгий профиль, и движения привлекали своей соразмерностью.
Роза вспомнила, как в тюрьме на Барнимштрассе однажды жестоко ошиблась. Ее и там привлекла женщина с фигурой, словно выточенной, и с удивительно благородной осанкой; она работала истопницей. А та на поверку, при более близком знакомстве, оказалась существом вульгарным, распущенным и примитивным. Потом уже, стоило ей появится в камере, Роза ловила себя на острой неприязни к ней.
«Я подумала тогда, что Венера Милосская потому только сохранила в веках репутацию прекраснейшей женщины, что молчала. Открой она рот, и весь ее «шарм» полетел бы к черту».
И все же тут, в Бреславле, совершенная красота опять подкупила ее. Роза глядела на женщину.
«Как раз сейчас она прервала работу… Солнце уходит за высокие строения и почти скрылось. В вышине плывут, бог знает откуда, скопления маленьких облаков: посредине они окрашены в нежный серый цвет, по краям серебрятся, волнистые контуры их уползают на север… Разве можно быть мелочным или злым при таком вот небе?! — И закончила, обращаясь к Соне: — Если хотите быть «хорошей», никогда не забывайте смотреть на мир вокруг себя!»
Наблюдения, обобщения, поэтические сопоставления и политически острые ее заключения сменяли одно другое, и никакие силы присмотра не властны были над ними.
Однажды во двор, где Роза совершала обычную прогулку, прибыли телеги, нагруженные солдатскими мундирами и рубахами. Такая одежда нередко доставлялась в тюрьму: с нее смывали присохшие кровь и грязь, затем арестанты штопали ее и латали, чтобы можно было пустить снова в дело.
Телега, запряженная буйволами, подошла к крыльцу. Впервые перед Розой оказались так близко эти медлительные животные: плоские головы с изогнутыми рогами; черные туловища и глаза, полные кротости.
Буйволы были военным трофеем, захваченным на румынской земле. Они живо напомнили, с какой жестокостью грабит Германия земли, куда ступает нога ее солдат.
Пока телега разгружалась, солдаты курили и спокойно рассказывали стражникам, как трудно было поймать буйволов.
— А приучить к упряжке!.. А кнута, а хлыста сколько отведали!