Престарелый граф Гертлинг печально и изумленно смотрел на него.
— Вы, генерал, не исключаете даже капитуляцию?!
— Мы хотим исключить одно — распад армии. Поэтому надо войну прекратить на любых условиях.
Гертлинг смотрел на Людендорфа с молчаливым укором. Он, беспрекословно выполнявший указания ставки, твердил вместе с нею о победе. И вот такой ужасный конец! Он вздохнул.
— Нет, этого я взять на себя не могу…
— Но не командованию же просить противника о перемирии, это задача правительства!
— Я слишком стар, ваше высокопревосходительство, для таких шагов.
Наступило тяжелое молчание. Гинденбург не произнес ни слова: в этой драматической сцене главная роль принадлежала Людендорфу. Еще недавно с такой непреклонностью добивавшийся пополнений для новых битв, он требовал, чтобы страна как можно скорее сдалась на милость победителя. Но это влекло за собой необходимость немедленных внутренних реформ, понимал Людендорф.
— Итак, господа? — произнес он. — Или мы сохраним армию, или потеряем вместе с нею все. Его величество кайзер согласится, я думаю, пойти на реформы, чтобы предотвратить беспорядки в стране.
Фон Гинце заметил:
— Вот пускай рейхстаг и утверждает их. Ведь это он принимал пресловутую мирную резолюцию.
— Хорошо, — немедля отозвался Людендорф. — Пускай это ляжет на плечи народных представителей, в частности соци. Мешали нам воевать, пускай теперь и расхлебывают!
Тридцатого сентября граф Гертлинг подал в отставку. Преемником его должен был стать человек совершенно иного склада.
Еще недавно мерилом при выборе канцлера служила преданность трону и идее великой Германии. Близкие ко двору люди стали убеждать кайзера, что сейчас кандидатура должна быть подобрана по совсем другим признакам.
В свои пятьдесят девять лет Вильгельм чувствовал себя полным сил и меньше всего склонен был обвинять в неудачах себя. Вина, стало быть, падала на правительство. Трех канцлеров он сменил за годы войны, шутка ли! Речь теперь шла о четвертом.
— В какое положение я ставлю престиж короны! Согласитесь же, господа, за все в конце концов приходится расплачиваться мне!
— Ваше величество, — уговаривали его приближенные, — положение слишком серьезно. Изменить его может только фигура более либеральная.
— Боюсь, господа, — заметил Вильгельм скептически, — что во имя политических комбинаций вы даже своим императором готовы пожертвовать.
— Именно для сохранения трона нужны перемены. Они убедят страну в благих намерениях вашего величества.
Так склоняли его в пользу кандидатуры принца Макса Баденского, слывшего в придворных кругах человеком свободомыслящим.
— Терпеть не могу краснобаев, да еще заигрывающих с чернью! — сознался Вильгельм.
В конце концов, его удалось убедить, что лучшего выхода нет, и принц Баденский был привлечен к руководству.
Третьего октября правительство Гертлинга пало, ушло в небытие, как и правительство Михаэлиса.
Макс Баденский, человек более широких взглядов, чем придворная клика, повел переговоры о составе своего кабинета с несколькими партиями, в том числе с социал-демократами. Пригласив социалистов к себе, он с первых же слов заявил, что его опорой должны стать именно они.
Давнее предвидение Шейдемана готово было обратиться в действительность. Из противников, затем партнеров правительства социал-демократы становились партией, готовой взвалить на себя ответственность за страну. Вряд ли они догадывались, какая ловушка для них приготовлена.
— Так могу я рассчитывать на ваше участие в кабинете? — обратился Макс Баденский к Шейдеману.
— Если партия сочтет это целесообразным, — ответил он, — я, разумеется, подчинюсь.
— Но все эти годы ваша партия была на высоте исторических задач!
Экстренное заседание руководителей социал-демократии рассмотрело причины министерского кризиса и постановило одобрить то, что два его члена, Шейдеман и профсоюзный деятель правого толка Бауэр, войдут в состав нового кабинета. Для себя Эберт приберегал место в будущем, время его еще не пришло.
Пятого октября Макс Баденский выступил с декларацией в рейхстаге. Он обещал реформу избирательного права, частичную отмену осадного положения, большую свободу собраний и частичную амнистию.
Подчеркивая особый характер правительства, в которое вошли социал-демократы, Эберт торжественно объявил, что в истории страны это поворотный пункт. «Форвертс» тоже назвал день выступления нового канцлера историческим.
Совсем по-иному, разумеется, отнеслись к новому кабинету спартаковцы. В листовке «Товарищи! Рабочие!» они назвали обещанные Максом Баденским реформы жалкой комедией, которую пытается разыграть режим, обреченный погибнуть.
«Ваши истомленные, истощенные, истекающие кровью братья на фронте не могут выносить больше ужасов войны, они поняли весь низкий обман и отказались принимать дальнейшее участие в кровавой трагедии. Тогда вдруг заговорили о внутренних реформах, и все закричали о мире».
Уж кто-кто, а спартаковцы знали истинное положение страны. Они видели, как тяжело страдают немцы, до какой степени измождены и до какого предела озлоблены. В своих листовках «Меньше хлеба…», «На борьбу за мир», «Товарищи, проснитесь!» они объясняли немцам, что единственный путь избавления от мук — революция, которая покончит с войной и с режимом кайзера.
Озлобление народа прорывалось наружу — то в неожиданно вспыхнувшей демонстрации, то в стачке, охватившей большой район, то в плакатах, или лозунгах, или даже в частных письмах, которые успевали перехватить власти.
Один силезский горняк, так и оставшийся неизвестным, написал летом того бурного года: «Ни один человек не захочет работать даром при таких собачьих условиях. Десяти — пятнадцати марок, которые получают теперь горняки, хватает лишь на кусок мыла, чтобы вымыться после работы. А где взять продукты, одежду и остальное для семьи?.. Что делать нам с такими ворами и разбойниками, как кайзер Вильгельм II, его сын кронпринц, Людендорф, Гинденбург, и остальными алчными свиньями? Долой Германию рыцарей-грабителей!» Слово «долой!» звучало все более грозно. Долой Вильгельма, долой всех Гогенцоллернов, долой правительство!
Не менее часто звучали слова «Да здравствует Карл Либкнехт!». Их произносили на демонстрациях, писали на плакатах, повторяли во время бурных схваток. Солдаты вывешивали плакаты с этими словами на эшелонах, в которых следовали с востока на запад. Имя Либкнехта притягивало к себе подобно магниту.
Карл Либкнехт стал народным героем. Не одни спартаковцы чтили его, а миллионы недовольных. Рядовые члены партии независимых, гораздо более радикальные, чем их вожди, требовали освобождения Либкнехта. Революционные старосты, оправившиеся после январского разгрома и сплотившиеся в подпольный комитет, испытывали влияние спартаковцев. Но была черта, отделявшая даже самых радикальных из них от членов группы «Спартак». Она определялась отношением к большевизму и Советской власти.
С первых же дней Октябрьской революции спартаковцы признали ее, ее цели, лозунги и новый, небывалый в истории путь. Наоборот, в прессе шейдемановцев, так же как и в тайных донесениях полиции, все, что хотя бы отдаленно напоминало опыт русских, стало неприязненно именоваться большевизмом. Так называемый «русский путь» полностью ими отвергался. Да и независимые не признавали его. Даже революционные старосты в этом вопросе резко расходились со «Спартаком».
Любые нападки на русскую революцию спартаковцы встречали в штыки. Клара Цеткин писала в швейцарской газете «Бернер тагвахт», когда отмечали столетие со дня рождения Маркса, что русская революция воплотила в себе его идеи. «В России осуществляется социализм — дело жизни Маркса».
Позже она опубликовала в «Правде» серию статей «За большевиков». Само название говорило о характере статей. «Большевики сейчас больше, чем партия, они… являются фактически представителями народа». А Франц Меринг в работе, тоже посвященной Марксу, разделался со всеми, кто, прикрываясь его именем, вроде Каутского и других реформистов, осуждал русскую революцию.