В своем «Открытом письме большевикам» Меринг писал: «Мы встретили весть о победе большевиков с чувством гордости».
Седьмого октября, за месяц до революции, когда Германия была накалена до предела, в Готе удалось провести конференцию левых радикальных групп. Помимо спартаковцев были представлены левые радикалы Бремена и Гамбурга. Конференция выдвинула лозунг единства действий будущей социалистической республики Германии с Советской Россией. Решено было создать рабочие и солдатские Советы всюду, где они еще не созданы. В своем обращении к народу конференция потребовала полной отмены осадного положения, свободы для политических заключенных, экспроприации банков, шахт, крупных и средних земельных владений. Словом, это была программа социализации страны. Пусть многое не нашло в ней полного отражения, важнее то, что конференция была проникнута духом революционности.
Недаром Ленин в обращении к спартаковцам указал, что «работа германской группы «Спартак», которая вела систематическую революционную пропаганду в самых трудных условиях, действительно спасла честь немецкого социализма и немецкого пролетариата».
Только не щадя себя, не думая о себе, можно было в условиях террора распространять листовки — в огромном количестве посылать их на фронт, разбрасывать на заводах, опускать в почтовые ящики, заворачивать в них продукты — словом, делать все, чтобы они попали в руки рабочих и солдат.
Нужна была безграничная смелость, чтобы, собирая оружие, патроны, гранаты у солдат, бежавших с фронта, держать все это в тайниках и постепенно, день за днем вооружать рабочих.
В то время как Шейдеман и Бауэр тщеславно ждали, когда принц Баденский повезет их в составе своего кабинета во дворец и представит кайзеру, спартаковские низовые работники и оставшиеся на воле руководители буквально каждый день подвергали себя опасности ареста и каторжной тюрьмы, Ведь уже восемь тысяч человек было в разное время схвачено и посажено за то, что вели в дни войны антивоенную пропаганду.
Как ни старался Либкнехт установить связь с внешним миром, удавалось это плохо. Большая часть того, что товарищи посылали ему, не доходила. Администрация наистрожайшим образом проверяла все посылки опасного арестанта. А Шульцу попросту объяснили, что он на подозрении; если что еще будет за ним замечено, льготы его полетят к чертям.
Либкнехт с его щепетильностью и нежеланием подвести Шульца должен был отказаться от его услуг.
— Сам понимаешь, — сказал Шульц ему, — из-за тебя рисковать головой не дело. То ли ты станешь когда-нибудь президентом, то ли мне дерьмо перетаскивать на себе вместо того, чтобы шить сапоги начальству.
Скудость сведений, какими располагал Либкнехт, мучила его. То немногое, что проникало в камеру, порождало бурные мысли. Правительство дискредитировано, война проиграна окончательно, а шейдемановцы пытаются подпереть своим плечом прогнивший режим! Ничего более постыдного нельзя было себе представить.
Он восстанавливал в памяти путь правых лидеров, все, чему являлся свидетелем. Можно ли было предвидеть, что преемники Августа Бебеля Шейдеман и Эберт окажутся прямыми отступниками и ренегатами! Есть ли в этом историческая неизбежность?
Разве на социалистических конгрессах в Штутгарте, Иене, Базеле не высовывались длинные уши умеренности? Авторитет Бебеля до поры до времени уравновешивал попытки примирить кое-как соглашательство с революционностью. Но привычка немецких рабочих чересчур доверять вождям и следовать за ними во всем, привычка, которую вожди выдавали за высокую организованность, сыграла с ними дьявольски злую шутку.
И вот рабочие у самого рубежа эпохи. Эпоха кончается, обман вождей становится очевидным. Хватит ли у рабочих чуткости, революционной решимости, чтобы смести окаменелости времени, разметать все изжившее себя и приступить к строительству чего-то нового и небывалого?
Либкнехт шагал по камере. Он говорил себе: потребуются невероятные усилия, чтобы сдвинуть массы вперед, подтолкнуть для большого разбега. История никогда не простит, если мгновение будет упущено.
Готовы ли товарищи? Вооружились ли эмоционально и организационно? Движение требует компаса, указаний, руководства. Без этого оно выдыхается. Беспримерный опыт русских показывает, что значит направляющая сила.
Но много ли знает он о событиях в России? Что, кроме скудных фактов и пронзающих его подчас догадок? Всем сердцем он с русскими, их опыт открыл пути для других стран. Но время действовать наступило, а его держат в оковах!
Бывали минуты, когда, взявшись руками за переплет окна, Либкнехт пытался оттянуть его, как будто в состоянии был согнуть решетку. Железо было холодное, стылое, и руки немели. Он затворял форточку и слезал с табурета. Его знобило. Это Соне можно было писать, что он вынесет все, что бы с ним ни случилось. А как было вынести?!
И все же воля и выдержка оставались единственными его помощниками. Хватало воли на то, чтобы ни в холод, ни в часы темноты не давать себе никаких поблажек. Он раскрывал настежь форточку и выполнял гимнастические упражнения. Но направить мысли в спокойное русло было выше его сил. Казалось, в своем необузданном потоке они увлекут его за собой.
Тюрьме не хватало топлива, одно крыло пришлось закрыть, и Либкнехта перевели в меньшую камеру, которая была темнее и холоднее. Он и тут не поддался унынию.
Последние дни Либкнехт жил ожиданием свидания с Соней. Оставалось четыре дня, три, два… В утро свидания он постарался придать себе бодрости: тщательно застегнул воротник, чтобы скрыть худобу, проверил, не слишком ли запали щеки, и стал растирать их ладонью.
Минуты тянулись мучительно долго. Казалось, его терпения не хватит.
И вот пришли за ним надзиратели. Повели длинными переходами и, не говоря ни слова, оставили одного в пустом сводчатом помещении.
Затем появился начальник тюрьмы, человек немногословный и замкнутый. С Либкнехтом за семьсот с лишком дней тюремной жизни у него установились отношения корректные. Уж он-то знал, какую роль играет имя его заключенного в разбушевавшейся Германии.
— Так у вас, заключенный, опять был не так давно Шульц?
— Был.
— Сапожное дело у нас приостановлено, и вы давно клеите картузы! Кто-кто, но вы обязаны помнить об этом!
— Совершенно верно, господин начальник.
— Так что Шульц отношения к вам не имеет.
— По старому знакомству навестил, да и пробыл-то всего несколько минут.
— Это надо прекратить. И я рассчитываю, заключенный, что сегодня вы проявите должную выдержку. Никаких вопросов, помимо личных, ничего о политике… О здоровье детей можно, о состоянии вашей супруги, о других родных — не больше того.
— Не могли бы вы продлить мне сегодня свидание?
Начальник посмотрел на Либкнехта недоуменно:
— По какой причине?
— В прошлом месяце жена, как вы знаете, была нездорова.
— Но я допустил к вам сына, вы могли осведомиться у него обо всем… Хорошо, разрешаю дополнительных десять минут. — И он удалился.
Последние томительные минуты… Либкнехт снова стал тереть щеки, чтобы не выглядеть бледным.
Самыми трудными бывали первые мгновения. Он изо всех сил старался казаться бодрым. Но Соня не умела лукавить и не научилась владеть собой в эти первые мгновения встреч. Глаза ее выражали страх, радость, ужас, надежду. Он не всегда понимал, впрочем, что выражают ее глаза, слишком далеко она была от него. Так хотелось вглядеться в ее лицо, подержать ее руку в своей, провести по волосам!.. Либкнехт мучительно подбирал фразы, полные тайного смысла, которые помогли бы им лучше понять друг друга. Какое напряжение и какую муку заключали в себе эти последние мгновения!
— Идите, — объявил наконец надзиратель.
Либкнехт боялся, что из-за сумрака не сумеет разглядеть лицо Сони как следует.
— Ну как, моя дорогая? Вполне ли ты поправилась? Здоровы ли дети? Все ли у вас в порядке?
— Все, все здоровы!
Голос ее был полон неизъяснимой свежести, от его звучания в душу Либкнехта вливалась энергия. Благодарение судьбе за то, что она наградила ее таким тембром и такой певучестью голоса!