Книга четвертая. Германская революция. И германская контрреволюция
Время, когда Либкнехт отсутствовал, произвело глубокие перемены в немецком народе и сделало его независимым в своих симпатиях и антипатиях. Либкнехт почувствовал это с первых минут своего возвращения. По пути с вокзала, выйдя из машины, — сначала на Потсдамской площади, а потом вблизи советского посольства — он выступал перед демонстрантами. Его призывы: «Долой правительство!», «Да здравствует революция!», «Ура России!» — воспринимались с энтузиазмом. Затихшая толпа слушала с огромным вниманием, и Либкнехт, выступая впервые после такого долгого перерыва, испытывал сверхмыслимое напряжение.
Оно не покинуло его и дома. Обращаясь к Соне, к детям, он даже в этой бесконечно милой ему среде был охвачен ощущением того, что касалось всех, всего мира.
На следующий день Либкнехт был приглашен на прием, устроенный в его честь советским посольством. Меньше всего это была дипломатическая вежливость, — вернее, проявление близости, братства, единства.
— Ты пойдешь со мной, Сонюшка?
— А удобно ли?
— Провести вечер почти на родине, со своими — что может быть естественнее?!
— Но в чем я пойду? — забеспокоилась она. — Ничего у меня нет подходящего, все старое, износилось!
— Разве там с этим считаются?! — с укором заметил он.
Будь на свободе Роза, они пошли бы, конечно, вместе. Он живо вообразил, как они втроем входят в посольский особняк. Но Розу еще держали под замком; предстояли энергичные хлопоты, чтобы вызволить и ее из тюрьмы.
Вообще многое перемешалось и стало еще более противоречивым. Народ, требовавший его освобождения, добился своего, а у власти остались, в сущности, те, кто два с лишним года назад засадил его в тюрьму. Шейдеман и Бауэр в роли министров прикрывали своим участием в кабинете заведомый обман. Вчерашняя демонстрация способна была окрылить, если бы по-прежнему не царило в столице военное положение.
Соня старалась придать себе светский вид, который казался ей необходимым.
— Но, боже мой, ты забываешь куда мы идем: ведь это почти то же самое, что на собрание или в рабочий ферайн, только радостнее и торжественнее.
— А если там будут иностранные представители?
— Поверь, там, куда пригласили твоего мужа, будут только друзья.
Ради такого из ряда вон выходящего случая они даже машину наняли. Либкнехт сидел в машине прямой, подтянутый и задумчиво рассматривал берлинские улицы: что таят они в себе?
Сегодня город выглядел буднично: ни шествий, ни митингов, ни демонстраций. То, что произошло вчера у Ангальтского вокзала, словно потонуло в повседневной нелегкой жизни.
И, только увидев перед собой широкую мраморную лестницу, свое и Сонино отражение в большом стенном зеркале, Либкнехт вновь осознал потрясающую необычность происходящего. Четыре года подряд он боролся за дружбу с русскими, за прекращение бессмысленного братоубийства, и социал-демократы называли его отступником и изменником. А сейчас он и жена — желанные гости тех, кого еще недавно страна клеймила. И это не будет считаться ни отступничеством, ни изменой, а явится, наоборот, жестом высшего дружелюбия. Но на размышления не оставалось времени.
Сначала швейцар, похожий на всех швейцаров мира и вместе с тем ни на кого не похожий, сказал ему:
— Как тут вас ожидают, товарищ Либкнехт, даже описать вам этого не могу!
Либкнехт стал жать ему руку, а Соня повторяла:
— Приятно слышать родную речь, она для меня как музыка!
Швейцар хотел принять у прибывших пальто, а они сами старались повесить свои пальто на вешалку. По лестнице бежали сюда молодые люди и две девушки, и все заключили Либкнехта и Соню в объятия. Затем посол Иоффе, протянув к нему руки, произнес:
— Товарищ, дорогой наш товарищ! Если бы вы только могли представить себе, какой это для нас день: вы на свободе, и вы наш гость!
Как ни растрогала Либкнехта встреча, но, когда он поднялся наверх и среди собравшихся обнаружил старого своего друга — Меринга, это взволновало его едва ли не больше. Шагнув к нему, Меринг полез в карман за носовым платком. Он попробовал было совладать с собой: похлопал Либкнехта по плечу, потряс руку, но не выдержал и чуть не расплакался.
Все, кто стоял близко, в почтительном молчании наблюдали сцену, от которой сжималось сердце.
В большом зале горели все люстры. От яркого освещения Либкнехт совершенно отвык. Накрытый белой скатертью неправдоподобно длинный стол, уставленный блюдами и бокалами, был так необычен и наряден.
Неправдоподобным выглядело все. Пролетарская, изнывающая от лишений страна устраивает прием в его честь! Окруженный множеством русских, Либкнехт чувствовал себя больше самим собой, чем все долгие предыдущие годы.
Впрочем, и немцев было достаточно — друзей, знакомых, радикальных левых. И это происходило в стране, которою продолжал править кайзер и которая не вышла еще из воины!
Возле него снова оказался посол Иоффе.
— Мы получили для вас телеграмму из Москвы. Вас приветствует ЦК РКП (б).
— Она при вас? — живо спросил Либкнехт. — Дайте взглянуть на нее!
— Э-э, нет! Сядем за стол, тогда и оглашу.
С особенной остротой ощутил вдруг Либкнехт, какая ответственность лежит на нем перед историей и перед народами мира.
В потоке дружеских слов, несшихся отовсюду, он снова услышал голос Меринга. Старый друг положил руку ему на плечо и незаметно указал на Соню, беседовавшую с группой гостей. Она держалась с милой естественностью и казалась воплощением жизнерадостности.
— Твое возвращение сотворило с ней чудо. Только вспомнить, какою она была без тебя!
И правда, она выглядела особенно привлекательной в эту минуту: глаза сияли, в них светились уверенность, спокойствие и торжество.
— И почти то же самое ты сделал с нами, — добавил Меринг. — Говорю тебе, Карл, от самого сердца: ты нам совершенно необходим!
— Но при мысли о том, что нам предстоит, я сгибаюсь уже под тяжестью дел.
— Ведь именно к этому ты стремился в заточении!
— Только бы хватило меня на все! — В его глазах мелькнула такая неуемная страсть, решимость и непреклонность, что вряд ли можно было в нем усомниться.
Взяв под руку Соню, Либкнехт направился вместе со всеми к столу.
Совсем немного времени понадобилось, чтобы понять, куда переместился центр назревавших событий. Он был теперь не в рейхстаге и даже не столько в спартаковских группах, сильно пострадавших от преследований полиции, сколько в совете революционных старост. Многие из них, посаженные после апрельской стачки в тюрьму или отправленные на фронт, уже вернулись. Руководство рабочим движением опять перешло к ним.
Дня через три после освобождения Либкнехта появился и Вильгельм Пик, возвратившийся из Голландии. Оба были включены в состав Исполкома Рабочего совета.
Ледебур, Деймиг, Барт, Рихард Мюллер — фигуры, хорошо знакомые Либкнехту, играли сейчас в Исполкоме первую роль. Особенно выдвинулся Барт, любитель речей и эффектных поз. Руководил Исполкомом Мюллер, но Эмиль Барт вскоре сменил его. Вряд ли организации старост повезло с таким председателем.
Они относили себя к левому крылу независимых и представляли более или менее сплоченную группу, готовую выступить против имперского кабинета. Но уже в первые дни спартаковцам стало ясно, что твердой линии у старост нет.
Жестокие споры разгорелись о том, когда начать в столице восстание. Либкнехт и Пик предлагали назначить срок безотлагательно, причем самый близкий. Большинство же доказывало, что берлинские рабочие к восстанию еще не готовы.
Недостатка в громких словах не было. Особенными мастерами тут были Барт и Ледебур. Но стоило от фраз перейти к делу — к утверждению твердой даты, как все становилось расплывчатым.
В эти последние дни октября буквально каждый день был на счету. Второго ноября на заседании Исполкома появилась новая фигура — обер-лейтенант по фамилии Вальц.