Увидав Шейдемана, они кинулись к нему:
— Люди требуют вашего слова, вас просят выступить!
— Да, да, охотно, — сказал Шейдеман. — Только позвольте мне проглотить несколько ложек супа.
Они стояли у него над душой, пока он доедал первое. С сожалением посмотрев на кашу, Шейдеман сказал:
— Что же, пойдемте, товарищи.
Окно овального фойе рейхстага на втором этаже было распахнуто настежь. Рвануло сырым пронзительным ветром, и Шейдеман застегнул пиджак.
Внизу было полно народу, и он, златоуст, почувствовал, как ждут его слова. Ушла в прошлое полоса унижений. Люди внизу прямо жаждали услышать его.
Воодушевленный этим зрелищем, невольно обороняясь от ветра, Шейдеман начал:
— В этот радостный час, товарищи, когда надежды народа сбылись…
Они с Эбертом не сговаривались. Рефлекс налаженной мысли подсказал им сходные обороты. Демагогия и обман, приспособившись к условиям бурного дня, как бы отливались в новые формы.
Но в одном Шейдеман разошелся со своим коллегой: как-то само собой у него это вырвалось — заканчивая речь, он вдруг провозгласил:
— Да здравствует свободная германская республика! У него и в мыслях не было повторять формулу Либкнехта, боже избави! Просто он счел себя вправе после падения кайзера провозгласить республиканский строй.
Оказывается, Эберт, решивший, что чистоту партийных догм охраняет теперь именно он, держался иного мнения.
Когда Шейдеман вернулся в столовую, предвкушая удовольствие от не съеденного второго, к столику его подошел разъяренный Эберт. Речь Филиппа дошла до него с той скоростью, с какой сегодня распространялось все.
— И ты взял на себя смелость навязать немцам форму правления?!
— Когда?! Какую?! Что я им навязал?!
— А что ты провозгласил в своей речи?
— А-а, республику, — ответил Шейдеман спокойнее. — Что же еще, по-твоему, надо было провозгласить?
— Ты предвосхищаешь волю будущего Национального собрания?!
Мимо проходила официантка. Шейдеман, влив в свой голос елейность, спросил, нельзя ли заменить остывшее второе более горячим.
— О да, — сказала она, — я постараюсь. Вы выступали с речью, мне сказали. Я спрошу у директора разрешения.
— Вы всегда внимательны к нашему брату, благодарю вас.
— Стараемся, господин Шейдеман.
А Эберт стоял с мрачным лицом, будто исполнял роль в шиллеровской драме.
— Ничего я не предвосхищаю, Фридрих. И… — он оглянулся на всякий случай, — не валяй дурака, ты не на трибуне.
— Когда я стоял на трибуне, то знал, что мне надо сказать.
— Ну и, пожалуйста, говори! Ведь рейхсканцлер ты, а не я!
— Чувство ответственности должно быть у каждого! — Это он произнес спокойнее: напоминание о его ранге пришлось кстати.
От столика Шейдемана он отошел, занятый мыслями гораздо более важного свойства.
Несмотря на призывы социал-демократов разойтись по домам и довериться новой власти, в столице весь день продолжались бурные демонстрации. Народ не мог упиться досыта завоеванной свободой. Тут было все: надежды на мир, на скорое возвращение солдат-кормильцев, на справедливые порядки и на лучшую жизнь.
Тем временем в ставке происходили события иного рода. Приверженец кайзера Тренер вместе с Гинденбургом принуждены были взять на себя тяжелую миссию: явившись к Вильгельму, выразив ему обычные знаки своей преданности и уважения, они доложили, что спокойствие в стране требует, чтобы его величество сделал выводы, глубоко опечаливающие их самих.
И оскорбленный и разгневанный экс-кайзер потребовал для себя поезд, который доставил бы его под покровом ночи в Голландию.
В то же время один из лидеров партии центра — Маттиас Эрцбергер, входивший в состав кабинета Макса Баденского, получил задание пересечь линию фронта и в качестве парламентера прибыть в ставку союзников, чтобы выслушать условия капитуляции. В тот день ему предстояло испить чашу унижений полностью. Но Эрцбергер был господин, способный переварить не только это.
К исходу субботнего дня положение начало несколько проясняться. Одна часть населения, поверив социал-демократам, решила, что революция привела к полной победе и теперь надо предоставить все новой власти. Другая склонна была внять предостережениям Либкнехта. Выступая в течение дня много раз, он призывал берлинцев к бдительности: пусть знают, что шейдемановцы как обманывали народ, так и будут обманывать впредь.
Одним словом, к исходу девятого ноября сформировались две силы: одной явился кабинет во главе с Эбертом, другой же — Совет рабочих и солдатских депутатов, созданный ранее.
Независимые и спартаковцы призвали трудящихся направить в Советы своих депутатов. Так должна была сложиться народная власть. Эберт быстро сообразил, что поставить себя в зависимость от Советов было бы для него величайшей бессмыслицей.
Советы следовало обезвредить, то есть добиться, чтобы большинство мест досталось в них его людям, партийным функционерам.
Опасность угрожала не справа, а слева. Все, что было левее его, можно было назвать анархией и большевизмом.
Пугая опасностью братоубийственной войны, социал-демократы призывали массы довериться руководству и передать ему все права. Революционные старосты, образовавшие Советы депутатов, как раз и несут опасность междоусобицы. Вот какой козырь был пущен в ход.
Кроме того, Эберт решил: если правительство будет составлено из социал-демократов и независимых, оно обретет в глазах народа доверие.
Независимые не были непримиримы к шейдемановцам и в то же время заявляли себя сторонниками Советов. На этой пестрой канве можно было ткать узоры самые разнообразные.
В среде независимых были, как уже говорилось, правые и левые. Первые готовы были откликнуться, пусть с оговорками, на приглашение шейдемановцев. Вторые оспаривали у спартаковцев влияние на радикальные группы рабочих, но в ряде случаев согласны были действовать заодно с ними.
Одни лишь спартаковцы выдвинули в первые же часы ясные требования: вся власть в руках Советов, и правительство, подчиненное только им, свободное от шейдемановцев.
Социал-демократы обратились к независимым с предложением: раз правительство должно стать общенародным, значит, не хватает только вас; вступайте в кабинет Эберта, и вопрос будет разрешен.
Независимые запросили, кого же Эберт готов включить в свой кабинет.
Вопрос о личностях не играет роли, ответил он. Как это не играет?! А если ему предложат Либкнехта? Очень хорошо, пусть приведут его, и они договорятся.
Впрочем, привести Либкнехта не удалось. Но днем, когда он забежал в рейхстаг в помещение фракции, его обступили делегаты от солдат и рабочих, толпившиеся с рейхстаге. Они стали доказывать, что он, как признанный всеми вождь, должен участвовать в руководстве страной. Группа социал-демократов вместе с Шейдеманом пришла сюда же вести переговоры с независимыми. Со стороны они наблюдали, как разыгрывается сцена уговоров Либкнехта. Похоже было, что ему нечего возразить: слишком неотразимы доводы за вступление его в правительство. В нынешних условиях это представляло большой соблазн: войди Либкнехт в состав кабинета, и можно будет говорить, что Эберт сплотил вокруг себя все революционные направления.
В большой комнате фракции царили неразбериха и шум, демон искушения витал над головой Либкнехта. То и дело являлись новые делегации и принимались доказывать, что его долг — принять на себя ответственность за судьбу страны.
Шейдеман и его группа стояли в углу в роли молчаливых наблюдателей.
Положение было двусмысленное: столько времени он повторял, что шейдемановцы предают народ, а теперь согласиться с ними сотрудничать?!
— Но речь ведь идет о мире и крови, — твердили ему. — Антанта не станет вести переговоры с нами, если в ближайшие дни не будет сформирована новая власть.
— Речь идет о единстве рабочих, — говорили другие.
— Речь, наконец, о том, что без вас ни одно правительство не может считаться народным!