«Роте фане» вышла вечером того дня, как в Берлине разыгрались события. Разъяснять смысл происшедшего, предостерегать трудящихся от обмана было сейчас самое важное.
Либкнехт доказывал товарищам, что мошенничество уже совершено — вчера в цирке Буша, и последствия его неисчислимы.
Лео Иогихес, тоже вернувшийся из тюрьмы, постукивал по столу карандашом и кивал, показывая свое согласие с Либкнехтом.
— Лицо новой власти ясно, — сказал он. — Это власть набирающей силы реакции.
— В Исполкоме позиции спартаковцев тоже слабы, — продолжал Либкнехт. — Надо через печать и сеть агитаторов упорно разъяснять суть положения, надо бросить в гущу рабочих все силы, использовать весь наш опыт.
— Он не так уж велик, увы, — вставил Иогихес.
— Лео, — сказал Карл, — о времени, которое «Спартак» упустил, говорить не будем. Говорить надо о том, что есть сегодня и что требует всеобъемлющей работы.
Иогихес кивнул — не энергично, словно бы из вежливости, а не от полного своего согласия.
На первом же заседании обнаружилось различие в оценке целей движения. Часть, в том числе Роза Люксембург, считала, что задачи «Союзу Спартака» диктует уровень политического сознания масс; то, что созрело в сознании, можно снимать, как готовую жатву; то же, что пока дозревает, снимать до срока, искусственно ускоряя процесс, нельзя. Либкнехт же был убежден, что ждать такой зрелости — значит плестись в хвосте масс: зрелость эту определяют разум передовых элементов и воля организаторов.
— А то ведь что получится: соотношение сил в Исполкоме мы примем за объективную картину состояния умов — так, что ли?
— Не совсем так, — сказала Роза. — Но успех шейдемановцев показывает невысокий уровень сознания масс.
— А если завтра по нашему призыву они выйдут на улицу, что вы тогда скажете?
Значит, Карл убежден, что лозунги «Спартака» так сильно проникли в толщу народа? Иогихес тревожно взглянул на Либкнехта: не ошибается ли он? Не переоценивает ли влияния «Союза Спартака»?
Многое было неясно, спорно и рискованно. Но роль новой газеты как органа революционной мысли ни у кого не вызывала возражений. Именно потому и решили, чтобы возглавили ее Карл и Роза.
«Роте фане» вышла девятого и десятого. Казалось, Директора «Локальанцайгера», напуганные революцией, предпочли не затевать спора из-за отнятого у них помещения.
Но это было не так. Правые силы очень быстро уловили характер эбертовского кабинета и поняли, что в ближайшее время можно будет на него опереться.
«Все, что высказывает Эберт в своих воззваниях… правильно и умно, — написала вскоре буржуазная «Берлинер тагеблат». — Политические вожаки, получившие… власть в свои руки, заслуживают благодарности даже инакомыслящих, величие их будет признано историей».
После того как собрание в цирке Буша вверило судьбу Советов элементам аморфным и правым, враги революции стали смелее.
Когда сотрудники «Роте фане» явились на третий день, чтобы готовить очередной номер, наборщики «Локальанцайгера» накинулись на них с кулаками: их руками владельцы выполнили то, что было нужно им. И «Роте фане» перестала выходить.
Спартаковцы обратились в Исполком. Постановление Исполкома было направлено Эберту, и тот дал указание — словечко стало входить в обиход — освободить опять типографию для спартаковцев. Но указание было недостаточно категоричным, и газета не выходила. Только через неделю, связавшись с другой типографией, начали печатать ее вновь.
Тем временем малоприметный Отто Вельс вырос в фигуру крупного плана. Обосновавшись в комендатуре Берлина, он вкусил от власти, и плод ему понравился. Опустевшее учреждение с разбежавшимися сотрудниками начало обрастать добровольцами, новой охраной. Подбирали молодцов, верных Эберту. Каждому внушали, что важнейшей задачей комендантских частей является охрана нового порядка и борьба со смутьянами.
Охраняя порядок, они ворвались однажды в помещение «Роте фане» и стали бесчинствовать. Звонки сотрудников в комендатуру и протесты ни к чему не привели. Только насладившись этим маленьким опытом, Вельс отозвал своих людей из редакции.
В тот первый налет открылось любопытное обстоятельство: охранники не только вламывались в редакционные комнаты и рылись в столах — они кого-то искали. Имена разыскиваемых названы были не сразу. Оказалось, что это Карл Либкнехт и Роза Люксембург.
— А зачем они вам? — враждебно спросили сотрудники.
— Это уж дело наше…
Так с первых дней делам, продиктованным волей народа, стали противопоставляться акции, производимые по таинственным указаниям.
Спустя некоторое время в редакцию уже ворвались с прямой целью обыска: все до основания перерыли и раскидали. Но им нужны были, кроме того, Либкнехт и Люксембург — они этого не скрывали. Точно у них свои счеты с ними.
Когда Роза Люксембург пришла в редакцию, возбужденные товарищи рассказали о новом налете. В своей рабочей комнате она слушала их с улыбкой очень опытного человека.
— Лучше было бы вам и Карлу работать в другом помещении.
— Где это видано, друзья, чтобы газету делали издалека? И притом революция в самом начале, а мы станем бояться?!
Либкнехту, пришедшему позже, тоже все рассказали. Он выслушал без улыбки, скорее сосредоточенно.
— Наглеют с каждым днем. И какой-то источник питает их… Прятаться? Это исключено, Роза права. Надо, наоборот, доказать молодчикам, что мы нисколько их не страшимся.
Сотрудники не решились настаивать, хотя очень опасались за судьбу Карла и Розы.
— Словом, работать будем, как прежде. Ко многому еще придется привыкнуть, если Совет депутатов будет вести себя так же бесхарактерно.
Карл и Роза остались в комнатке, которую за короткое время полюбили. Они научились среди доносившегося через тонкую стену шума сосредоточиваться на своем, обсуждать план статей, подбирать лозунги, с которыми газета обратится завтра к читателям, думать о том, что ожидает их впереди.
Здесь среди бурлящей и подчас грозной жизни создавались лучшие статьи и памфлеты Карла и Розы.
Либкнехт чаще всего оставался ночевать там, где его заставало позднее собрание. Встретить его можно было и в редакции, и на рабочем митинге, где он слушал горячие речи, сидя в президиуме, или выступал сам, и на демонстрациях, частых в те дни, где он шагал в первых рядах вместе с организаторами, и на собрании активистов. Он пристрастно изучал биение общественной жизни: спады и подъемы, перебои и напряженность пульса глубоко занимали его.
Зная за собой одну черту — некоторую отвлеченность мысли, недостаточную ее заземленность, что ли, — он прислушивался к голосам людей, находившихся в гуще жизни.
Как-то после собрания, которое затянулось допоздна, ушли вдвоем — он и Кнорре. Либкнехт намотал на шею шарф, и все же ему было зябко; он растирал руки, стараясь согреться.
— Довольно противное время, надо было что-нибудь надеть под пальто.
— Так у меня жилет есть, возьмите, ради бога, — предложил Кнорре. — Мне и без того жарко.
— Ну уж, жарко…
— Ну да, кручусь целый день и спорю до хрипоты!
Жилета Либкнехт не взял: уверил, что если пойти чуть быстрее, то согреется. Разговор перешел к самому важному.
— Я скажу, товарищ Либкнехт, так: авторитет ваш огромен. Спросите любого рабочего, кому он доверяет больше и кто для него выше — Эберт, или Шейдеман, или Гаазе, или вы. Даю голову на отсечение, предпочтение будет отдано вам.
— Быть может, оно и так; хотя это требует еще проверки… И тем не менее на глазах у того же рабочего Эберт прогрызает революцию, как жучок-короед, подтачивает ее день за днем, а рабочий молчит!
— Эберт вовремя сообразил, что подбросить немцам в первую очередь: мир, демобилизацию солдат, возвращение к прежней жизни. Пускай этой жизни никогда больше не будет и нашего брата ждет безработица…
— А-а, так это вы понимаете? — обрадовался Либкнехт. — Если сколько-нибудь трезво проанализировать ситуацию, станет ясно, что его посулы чистейший блеф.