Эберт рассчитывал на собственные формирования, а их не хватало. Весьма пригодился бы Носке, но он сидел в Киле и по-прежнему упивался ролью военного губернатора. Конечно, и Вельс был надежной опорой, но полагаться на него одного казалось рискованным.
Канцлер Эберт потребовал справку о сегодняшних жертвах.
— А стрельбу кто первый открыл? Левые, надо думать?
— Они, безусловно.
— Я, разумеется, глубоко сожалею, но, увы, они заслужили свою участь, — заключил Эберт.
Он не знал еще, какая каша заварится. Потому что спартаковцы и независимые после этой провокации решили обратиться к народу, призывая его протестовать.
Оказалось, что в сердцах берлинцев запал еще есть. Рано утром следующего дня трудовой Берлин поднялся, как по команде, и вышел на улицы. Он был снова революционным, полным решимости, как и девятого ноября. Куда ни взгляни, повсюду демонстранты. Колонны шли и шли, с флагами, транспарантами. Клич был один: все на Аллею победы!
Фигура Либкнехта в черном пальто и поношенной темной шляпе мелькала то здесь, то там. Стоило колонне сделать остановку, как он, взобравшись на выступ дома, или балкон, или опору колонны, обращался к рабочим с краткой, но страстной речью.
Слово «возмездие» было у всех на устах. Зная, кто истинные виновники вчерашних расстрелов, демонстранты кричали:
— Долой Фридриха Эберта! Долой Вельса!
Эберт сидел в своем кабинете с серым, обрюзгшим лицом и делал вид, будто работает, хотя на самом дело только водил пером по бумаге. Вот когда пригодились бы Носке и генералы! Кажется, он допустил ошибку, что противился до сих пор вводу войск.
Демонстрации продолжались до позднего вечера. Когда стало известно, что завтра на Трептовых лугах назначено их продолжение, Эберт решился.
Связавшись по прямому проводу с Касселем, где находилась ставка, он стал выторговывать кое-какие уступки: только без оружия, пожалуйста; пускай марш воинских подразделений явится мирной манифестацией национальных сил!
Он разговаривал как проситель и в ответ на незначительные уступки не только согласился на ввод частей, сформированных ставкой, но и пообещал достойно встретить их.
И вот наступил день, которого так настойчиво добивались Гинденбург и Гренер. В Берлин с развернутыми знаменами и музыкой должны были вступить войска.
Задолго до того, как началась церемония встречи, вблизи Бранденбургских ворот собрался народ. Кто говорил: «Снова на нашу голову! Не хватает «Майских жуков», которые расстреляли наших людей, так еще эти!». Другие говорили: «Интересно все-таки посмотреть, какой у них вид теперь, когда военные действия кончились!»
Организаторы постарались придать парадность зрелищу, развернувшемуся перед глазами берлинцев. Да, что там ни говорите, это армия — армия Германии. Без кайзера, республиканская, но все же лощеная, стройная, натренированная!
У одних возникла иллюзия, будто армия возвращается после долгих боев с триумфом. Другие с горькой иронией посматривали на молодцеватых солдат, словно решивших показать, что ничего не изменилось и сила, на которую опирался прежний режим, существует и сейчас.
Солдаты щеголяли четким шагом, выправкой, туповато-бездумными лицами, но ничему, в сущности, не научились: войну они проиграли, а умнее не стали.
В этой разноголосице мнений тон должен был задать рейхсканцлер. Он прибыл к Бранденбургским воротам к началу парада и поднялся на возвышение. Революционная Германия своего ритуала еще не выработала, а тут царила прежняя напыщенная парадность.
Итак, канцлер взобрался на сооруженный для него помост и стал расчесывать маленькой щеточкой усы. В присутствии народа он должен был показать, как уверенно чувствует себя в роли главы правительства. И вот стали приближаться воинские части. Они шли парадным маршем, при оружии, с развернутыми знаменами. Музыка оборвалась на неполном такте, солдаты и офицеры замерли по команде «смирно». Следующая часть, заняв свою диспозицию, построилась рядом и замерла тоже. Так произошло развертывание частей, вступивших в столицу.
А Фридрих Эберт, не совсем еще влезший в скорлупу правительственного деятеля первого ранга, делал все, чтобы берлинцы признали его перворазрядность.
Свою речь он обдумал тщательно. Она должна была понравиться генералам и благомыслящим людям, всем, в ком билось немецкое сердце. Должна была запомниться и произвести впечатление. Если чего он не смог предусмотреть, так это, что речь, такую патриотически благонамеренную, нынешние его союзники позже поставят ему же в вину. Но кто способен проницать будущее!
Сняв шляпу и подставив голову холодному декабрьскому ветру, Эберт обратился к замершим воинским частям. От имени правительства и народа он заявил, что столица встречает их как героев. Германия принуждена была подписать тяжелые условия перемирия, но армия вовсе не побеждена. По упорству и храбрости, по силе и моральной стойкости немцы не знают себе равных. Четыре года они показывали чудеса героизма. Поэтому он, канцлер новой Германии, приветствует ее сынов и воздает должное их доблести.
Не будучи мастером эффектных выступлений, на этот раз он превзошел науку эффектности. Слыша дружные выкрики «Hoch!», Эберт сознавал себя чуть ли не Цезарем.
Затем церемониальный марш возобновился, и жители столицы могли наблюдать, как по улицам шагает армия, готовая защищать их, а если понадобится, то и расстреливать.
Разве же мог Эберт думать, что речь, произнесенная им ко благу, станет потом обвинительным документом против него! Генералы намотали слова канцлера себе на ус. Речь его явилась хорошим бульоном, в котором позже варились идеи гитлеризма.
Она способствовала распространению версии «ножа в спину». Как?! Если германская армия после всего, что с нею было, выступает опять в блеске славы и оснащенности, значит, добиться победы помешало ей что-то другое? Ответ был один: силы ее подрезала революция, это она лишила армию возможности довести до конца дело на полях войны.
Еще месяцем раньше некоторые журналисты заговорили о том, что революция и капитуляция совпали по времени не случайно: Германия капитулировала именно в результате революции.
Ставка пока молчала. Там были довольны приемом, какой социалист Эберт оказал частям, вступившим в Берлин. Уж они-то знали, что это менее всего детище революции: если армия чему и послужит, то целям прямо противоположным.
А пока по взаимному уговору решено было отвести вступившие в Берлин части подальше, в предместья, чтобы в тиши и великой тайне продолжить дело, начатое так хорошо.
Наконец, к удовольствию Эберта, Носке прибыл в Берлин. Ни сутулость, ни зловещего вида стальные очки не бросались больше в глаза: в нем виден был прежде всего человек, понаторевший в военном деле и привыкший принимать рапорта. Опыт Киля он готов был использовать гораздо шире.
Но сердечность, с какою его встретил канцлер, носила слишком будничный характер. Правда, Эберт встал, потряс ему руку, однако выражение озабоченности на его лице осталось.
— Ну как, Фридрих? Матросы, которых я вам послал на подмогу, пригодились?
— Что тебе ответить? Шестьсот человек — это не так уж много.
— В тот момент нельзя было выделить больше.
— Дело не в том. Матросы в общем-то ничего, но слишком уж по-хозяйски они расположились в столице.
Густав расхохотался:
— А ты хотел бы, чтобы они ютились по лачугам? Без заигрывания с ними обойтись нельзя было. Вы меня в прямолинейности укоряли, а вот, когда надо, я умею быть гибким.
— Мы, наоборот, наилучшего мнения о твоих успехах и намерены использовать тебя на высоких постах.
— Что же, уклоняться не в моих правилах, ты ведь знаешь.
Носке уселся, как у себя дома. Речь шла о народной морской дивизии, присланной им в Берлин. Оба решили, что в ближайшее время придется произвести некоторые изменения в ее командном составе.
— Тебе не нравится их командир Дорренбах? — сказал Носке. — Можно будет поставить во главе графа Меттерниха, уж он-то никакой агитации не поддастся.