Соня опустила глаза и едва заметно, через силу, кивнула.
Были уже ранние декабрьские сумерки, когда Либкнехт вдруг вспомнил:
— Бог мой, я пропустил редакцию, совещания, все!..
— Погоди, погоди, — засуетилась Соня, — я хотела дать тебе другой шарф, у тебя шея почти открыта, ты простудишься.
— Ну, в другой раз, скоро же я приду опять.
И ушел. Темнота плотно придвинулась к окнам, У Сони не было сил зажечь электричество. Она сидела с опущенными руками, не двигаясь. Ей казалось, что Гельми чувствует то же, что и она. К счастью, Верочка внесла в это невозможно тягостное состояние какую-то разрядку: заговорила с Бобом о выставке, на которую тот собирался пойти. Или они собирались пойти вдвоем.
Какое счастье, подумала Соня, что на земле существует беспечность, детская беспечность от которой легче становится жить!
Комендант Вельс сумел-таки отличиться: то ли в нем заговорил божьей милостью бюрократ, то ли пришло время свести счеты с матросской дивизией, которая за милую душу расположилась во дворце, как у себя дома. В дни, когда рабочие протестовали против кровопускания, которое Вельс учинил, матросы чуть не братались с ними. Он это запомнил.
Словом, Вельс задержал им жалованье, свалив вину на финансовые органы. Жалованье было совсем небольшое, а обида очень большая. Теперь у матросов только а разговоров было, что о задержке денег.
Они снарядили к Вельсу делегацию. Он принял ее и, как подобало чиновнику нового склада, сказал, что ничего, подождут. А может, и вообще ничего не получат.
Перед ними сидел не слуга народа, а бюрократ, способный выслушивать и отказывать. Делегаты возненавидели его лютой ненавистью, на какую способны люди, равно чуткие и к добру, и ко злу. Дивизия бушевала. И кто теперь разберет, было ли указание Вельсу или кто-либо из вожаков намекнул лишь на возможность такого хода, но дело приняло дурной оборот: матросы восстали, сбросили старого командира, выбрали своего и постановили идти походом на комендатуру: для начала расправиться с Вельсом, а затем навестить Эберта в его резиденции и потолковать с ним тем способом, какого требовала их матросская душа.
Вельс успел сбежать. Потом его все же схватили и доставили в манеж, который матросы занимали тоже. Что до рейхсканцелярии, то туда ворвался отряд человек в сто и произвел изрядный переполох.
Эберт угрюмо сидел в своем кабинете и толком не впал, спасаться ли ему бегством или отстаивать свой престиж. Все же он приказал военному министру освободить Вельса, чего бы это ни стоило.
Восставшие действовали, впрочем, неорганизованно, и не так уж трудно было прекратить затеянный ими шум. Хватило бы одной воинской части. Матросам было предписано покинуть дворец, в котором они якобы перепортили мебель и прочие ценности. Они отказались, конечно.
День прошел в страшном волнении. Статс-секретарь Шейдеман много раз заходил к Эберту и подавал советы благоразумия. А Эберт нетерпеливо ждал часа, когда можно будет связаться со ставкой.
Наконец пришла минута, о которой мечтал изнервничавшийся и вконец перепуганный канцлер. На другом конце провода послышался знакомый голос:
— Так как, помощь армии нужна?
— Я полагал бы ее своевременной; даже не помощь, а некоторую дополнительную поддержку.
— Ведь мы предлагали меру более радикальную, и Берлин был бы давно очищен от злонамеренных элементов.
— Но те части, которые вы ввели, разложились тоже!
Это верно, одна воинская часть, введенная в Берлин, поддалась духу неповиновения: многие солдаты сбежали домой, у других резко упала дисциплина.
— Теперь, господин рейхсканцлер, все совсем изменилось: полки, какими мы располагаем, надежны… Или, если хотите, возможен другой вариант.
— Какой, ваше превосходительство? Слушаю вас.
— Правительство могло бы перебраться к нам в Кассель, а мы тем временем навели бы порядок в столице.
— Покинуть столицу?! Это пока не диктуется обстоятельствами… — пробурчал Эберт в трубку. — Впрочем, подумаю.
На всякий случай он распорядился готовить для правительства поезд. Но он так и не знал, кто хозяева положения в городе. Одно было ясно: части, на которые можно было бы опереться, необходимо усилить.
Под утро в Берлин вступили новые формирования. Парадности на этот раз не было. Мрачно и сосредоточенно солдаты чеканили шаг. Они оцепили дворец, в котором держались матросы, и утром начался артиллерийский обстрел. Матросы отвечали беспорядочными ружейными выстрелами и пулеметными очередями.
Потрясенный Берлин слушал канонаду в самом центре города. Вскоре завыли сирены, загудели заводские гудки и рабочие стали сбегаться к месту боя. Бежали не только они, но и старики и женщины.
— Что вы делаете?! — кричали солдатам женщины. — Губители, прекратите! Перестаньте стрелять по своим!
Они увещевали солдат, грозили им и прямо лезли на батареи. В конце концов они настолько расстроили их ряды, что солдатам, готовым превратить дворец в развалины, пришлось отступить. Многие из них были разоружены, разъяренные женщины срывали с офицеров погоны.
Было двадцать четвертое декабря, сочельник. Вечером в домах должны были загореться елки, а в центре Берлина произошло, по вине Эберта, это жестокое кровопролитие.
Независимые поняли: раз они входят в правительство, приказавшее разгромить дворец, отвечать придется и им. Они метались между рейхсканцелярией и матросским комитетом, заседавшим в манеже. Эберт согласился гарантировать матросам, что они не будут разоружены при условии, что вмешиваться во внутренние распри больше не станут и сохранят верность его кабинету.
Рабочие, женщины и старики еще долго не расходились, возмущенные тем, что видели. Их переполняло негодование, но они не знали, как заставить правительство уважать волю простых людей.
Не прошло и часа после прекращения обстрела, как в редакции «Роте фане» собралось бюро «Союза Спартака». Пришли все, даже больной Меринг, взволнованные и возмущенные. Пожалуй, одной только Розе Люксембург удавалось скрыть негодование под усмешкой человека, которого трудно чем-либо поразить. Либкнехт, как затравленный, бегал по редакционной комнате. Обстрел дворца, убийство матросов он воспринял и как политик, и как глубоко впечатлительный человек, потрясенный бесстыдством организаторов.
— Вот когда они показали себя. И как гнусно, как откровенно! Партия контрреволюции раскрыла свои карты!
Иогихес сидел сосредоточенный и молчаливый. Ни на кого не глядя, он что-то выводил на бумаге и нетерпеливо ждал, когда начнется заседание.
Лишь только Меринг открыл его, Иогихес попросил слова.
— Я вношу предложение: товарищи Либкнехт и Люксембург должны перейти на нелегальное положение, это необходимо.
— Об этом и речи не может быть! — воскликнул Либкнехт, вскочив с места. — Столько времени просидеть в тюрьме, чтобы спрятаться в самые сложные дни от дел, от людей, от революции!
Меринг с тревогой взглянул на него и на Розу.
— Надо думать, у Лео есть к тому серьезные основания, — заметил он осторожно.
— Увы, слишком серьезные.
— Я настаиваю, чтобы вопрос был немедленно снят, — решительно сказал Либкнехт. — И не для того мы сейчас собрались. Терять время на это мы просто не вправе.
Роза заявила, что совершенно согласна с Карлом.
С первых минут она незаметно наблюдала за ним: в чем-то ребенок, думалось ей; рыцарь, отважный и в то же время ребенок; не в политическом смысле, нет, а в проявлениях своей личности. Бесстрашный, и незащищенный, и нерасчетливый.
Видит бог, она думала в эту минуту о нем с необычайной нежностью. Но, представляя себе бесстыдство противников, с тайной горечью сопоставляла сидевшую в комнате группу с шейдемановцами. Никого почти не провели на съезд Советов, только подумать! Шейдемановцы оказались там хозяевами положения. Они хладнокровно сметут любого, кто окажется у них на пути. Хваленая немецкая социал-демократия, вот на что уходит твоя организованность и спаянность!
Между тем Либкнехт, весь под впечатлением событий, настаивал, чтобы в ответ на брошенный революции вызов рабочие вышли на улицу.