— Что тебе известно?
— О-о, многое. Как вспомню, с каким терпением мы слушали Либкнехта перед голосованием, у меня кулаки сжимаются. Все решают теперь винтовка и пулемет, а им позволяют распространять свои подлые взгляды!
— Ты, Густав, неправ. Вводить единство с помощью пулеметов партия не может. Мы действуем убеждением.
Отколов кусочек сахару, Носке отпивал чай из стакана. Движения были у него решительные и резкие: казалось, сахар искрошится в его крепких руках. Сделав глоток-другой — слышно было, как булькает в горле, — он говорил:
— Филипп, я человек дела. Пусть только партия прикажет, и я в два счета расправлюсь с нашими Робеспьерами.
— Ты слишком горяч, — задумчиво говорил Шейдеман.
— Нет, когда доходит до дела, я, наоборот, хладнокровен и бью наверняка.
Шейдеман покачал головой:
— Доводить до крайностей нежелательно.
Носке встал из-за стола и сунул ему свою жилистую руку.
— Ждите, что же. Они еще поднесут вам такое, что вы все ахнете. Но помните, я предупреждал!
Он удалился, сутулый, высокий и какой-то зловещий.
Пришла зима, первая военная зима. Берлин выглядел почти так же, как в прошлые годы: серый, сумрачный и надменный. Гремел трамвай, автомобили оглашали улицы выхлопами газа, пролетки и экипажи с нарядными кучерами проносились по главным улицам; гудели, проходя по мосту, вагоны городской железной дороги.
В магазинах были выставлены елки, увешанные игрушками. Витрины Вертхайма светились то огненно-красным, то зеленым, то сиренево-голубым светом.
Как ни старалась столица показать, будто с прошлой зимы мало что изменилось, признаки лишений давали себя знать: то, напрасно прождав, расходилась очередь возле мясной лавки, то на дверях другой лавки находили записку: «Сахара сегодня не будет» или: «Масла нет».
Можно было, собираясь на рынок или к мяснику, пересчитывать по нескольку раз марки и пфенниги; но, чтобы нельзя было достать то, что тебе по средствам, этого прежде не бывало. Кроме того, все чаще случалось, что лавочник объявлял старым клиентам:
— Я вынужден повысить цену на свинину и масло. Мне самому неприятно, но что поделаешь: посредники, мои постоянные поставщики, так и норовят набить себе карманы.
В очередях за углем можно было услышать разговоры, какие прежде и во сне никому не снились. Пиво и то не всегда можно было получить в пивных, куда рабочий любил заходить по пути домой или с товарищем вечером.
Хотя владельцы больших магазинов старались создать видимость, будто одерживающая победы Германия живет прежней обеспеченной жизнью, но стоило с центральных улиц углубиться в боковые, послушать, о чем толкуют в очередях, как возникала иная картина.
Да и одерживала ли Германия победы, которых так ждали?
Еще шестого сентября «Форвертс» вышел с крупной шапкой на первой полосе: «Немецкая кавалерия вблизи Парижа! Французское правительство покидает столицу!» Это взбудоражило всех, подействовало возбуждающе, заставило ждать быстрой развязки.
Теперь больше сенсаций не было. Немцы поняли, что надежд на молниеносный исход войны не осталось и впереди долгие месяцы испытаний.
Поток раненых возрастал. Прежде вид молодых девиц в белых косынках умилял: в облике медицинских сестер было что-то от немецкой миловидной добродетели, соединенной с чувством долга. Но то ли примелькались девушки в белых косынках, то ли лица у них стали слишком усталые… Когда всю ночь участвуешь в операциях, когда при тебе зашивают брюшную полость, а в тазах и ведрах выносят ампутированные конечности, как с залитого кровью скотного двора, особенно бодрой себя не почувствуешь.
Да и сами раненые переменились: все больше стало прибывать хмурых, угрюмых, полных скрытого недовольства.
О таких вещах не принято было говорить. Но противники войны использовали в своей агитации и это.
Либкнехт был из их числа, разумеется. На какое бы собрание он ни проник, сразу заводил разговор о бедствиях войны. Точно немцы сами накликали ее на себя! Он говорил о страданиях женщин, теряющих своих сыновей и мужей, о напрасных жертвах, которые не принесут стране ничего, кроме несчастья; говорил, что весь социальный порядок, рождающий войны, должен быть изменен.
Аудитория затихала, пожилые рабочие прикладывали к уху ладонь и старались не пропустить того самого важного, что непременно скажет Либкнехт.
Его выступления, впрочем, приходились по вкусу не всем. То, к чему призывал Либкнехт, означало, что привычный уклад жизни будет сломан. Конечно, война изменила многое, так на то она и война. А что молодые проливают на фронте кровь, так это повелось с незапамятных времен: раз у страны есть враги, от них приходится защищаться.
Но страстные речи Либкнехта были так убедительны, в них было столько правды, что они поневоле возбуждали.
— Карл правильно говорит! — слышались голоса с мест. — Так и есть, это верно!
Если в другом углу начинали шикать, реплики в его пользу становились еще энергичнее.
— Говорить нетрудно, а вот с винтовкой повоевать — дело другое, — слышался иногда скептический голос.
— Можете быть спокойны, друзья, — откликался Либкнехт на подобные возражения, — это никого не минет: ни тех, кого я здесь вижу, ни вашего покорного слугу.
— Э-э, нет, депутата рейхстага не тронут!
— И до депутатов доберутся, особенно до таких, которые им неугодны. Война — большой паровой котел, в который надо все время подбрасывать топливо. Он пожирает эшелоны угля, поленницы дров. Речь идет, вы должны это осознать, о жизни нескольких поколений. Имейте в виду, наш кайзер горяч и за издержками не постоит. Я напомню вам фразу, которую он произнес много лет назад. — Либкнехт порылся в своей книжечке, чтобы не было сомнений в точности, хотя отлично помнил цитату. — Вот она: «Лучше, — заявил кайзер, — положить на месте все восемнадцать корпусов немецкой армии и сорок два миллиона немецкого народа, чем отказаться от какой-либо части территориальных приобретений Германии». Вот каков он! А платить приходится вам!
Возникало волнение. Профсоюзные функционеры требовали, чтобы Либкнехт покинул трибуну, угрожали, что выведут его. Но большая часть зала кричала, чтобы ему не затыкали рот, пускай говорит до конца, тем более что все — истинная правда.
Он не уступал трибуны. Своим сильным голосом он в состоянии был перекричать всех. И зал вновь замолкал, загипнотизированный его словами. Затем функционеры, спохватившись, начинали кричать:
— Долой! Хватит! Не давать ему слова!
В помещение врывалась полиция и начинала выталкивать всех вон. Собрание объявлялось закрытым. А Либкнехт до последней минуты продолжал говорить.
Таким же магнетическим влиянием на слушателей обладала и Роза Люксембург с ее беспощадной логикой и умением представить противника в самом неприглядном виде.
А старая Клара Цеткин, появлявшаяся то в Штутгарте, то в Берлине, то в Дрездене и бесподобно владевшая женской аудиторией? Работницы, пожилые матери слушали ее, затаив дыхание.
А профессорского вида, сдержанный Франц Меринг? Словно он научное сообщение делал, хотя на самом деле тоже громил политику правых социалистов.
Вот какие опасные люди развращали немцев! И так продолжалось уже почти четыре месяца.
В добавление ко всему, как будто решив взорвать терпение властей, Либкнехт повел себя возмутительно и в рейхстаге.
Прошло уже около четырех месяцев после начала войны. Суммы, которые рейхстаг утвердил четвертого августа, были исчерпаны. Когда ведется война таких масштабов и нужно отливать пушки, начинять бомбы взрывчаткой, делать мины, снаряды, патроны, когда приходится кормить и одевать миллионы солдат, необходимы все новые ассигнования.
Уже в первые недели кампании удалось заманить два русских корпуса в ловушку у Мазурских озер и почти полностью уничтожить. Своим неудачно закончившимся наступлением Россия сумела все же сорвать прыжок немцев к Парижу и тем самым выручила союзников.
Война приобретала такие небывалые масштабы, что отказывать стране в кредитах значило бы идти против нее. Можно было не сомневаться, что рейхстаг утвердит новые ассигнования.