Выбрать главу

Слабое подобие улыбки мелькнуло на лице солдата.

— Жизнь, доктор, подносит сюрпризы почище. Доктор сказал:

— Ну что ж, послушаем.

Выслушивал он внимательно — внимательнее, чем если бы перед ним был рядовой солдат. Потом засунул стетоскоп в футляр, что-то соображая.

— Что же мне с вами делать?

— Дать сердечные капли и отправить обратно в часть.

— Вы больны серьезнее, чем вам кажется.

— Я был болен и тогда, когда меня взяли в армию, — заметил было Либкнехт.

— Прежнее меня не касается, — сухо остановил его доктор. — Я могу говорить лишь о том, что констатирую сам.

Он подошел к столику. Сестра подложила лист с данными о больном, и доктор стоя начал что-то писать. Потом подколол к листу.

— Эвакуировать, — распорядился он, — и, по возможности, поскорее.

Уже выходя, он бросил в сторону Либкнехта:

— Предпочел бы познакомиться с вами при обстоятельствах более благоприятных.

Итак, в судьбу его, как чаще всего на войне, вторглась случайность. Еще недавно на батальонном медпункте был невежественный и ко всему безразличный фельдшер. Он, конечно, вернул бы Либкнехта в часть. А доктор посмотрел на дело по-иному.

Новая страница открылась в жизни Либкнехта. Трудно было сказать, что сулит она ему впереди.

XXI

Дальше все потянулось, как в неправдоподобном сне. То ли в Шавлях, то ли в Митаве — эвакопункт, где царил откровенный разврат, молчаливо узаконенный всеми. Развратничали открыто, словно бы напоказ, с озлобленностью и полным неуважением друг к другу. В утехах распущенности искали хотя бы временного забвения.

Либкнехта продержали там недолго. Перед госпиталем он прошел санитарную обработку и впервые за долгов время почувствовал себя человеком, а не полуживотным.

В госпитале установили, что он болен воспалением нервных окончаний при полном истощении нервной системы. Лечиться предстояло долго, и его решили переправить в Берлин.

Так, совсем для себя неожиданно, он оказался опять вблизи своих.

В столичном госпитале было опрятно и чисто, порядки ничем не напоминали фронтовые. Либкнехту заботливо предлагали то лучшую лампу, то второе одеяло.

Стояло начало ноября. Берлин был свинцово-серый, из окна виднелись хмурое небо и двор, загороженный высокими корпусами. Раненых и больных привозили по нескольку раз на день, страждущих в палатах лежало достаточно. Тем не менее картина забот, царивших в госпитале, как бы демонстрировала гуманный облик столицы в дни войны. А ужасы фронта были закрыты от населения плотной завесой.

Лежа на удобной койке с чистым бельем, читая книгу, Либкнехт то и дело возвращался к мыслям о фронте. Еще настоятельнее, чем прежде, он сознавал себя обязанным сказать, что творится в мире, от лица тех, кто знает правду войны.

Соня навестила его на следующий день. То, что она рядом, держит его руку в своей, а другой поправляет подушку, ненароком касаясь лица, казалось неправдоподобным. Только теперь он понял, до чего же был одинок и как оторван от всего, что ему дорого.

Как дети? Успокоился ли немного Гельми или все терзается в поисках идеалов жизни? Есть ли вести от Клары? Как поскорее сообщить товарищам, что он здесь?

— Карл, родной, тебе нужен покой, пойми. Рано заниматься этим.

— Но я лучше врачей знаю, от чего мне будет спокойнее. Вот ты со мною, и мне уже хорошо…

— Так я буду приходить к тебе каждый день.

— Но мне и других необходимо повидать. — И, видя, что она расстроилась, пояснил: — Как долго меня тут продержат, неизвестно; приходится торопиться. Надо многое успеть.

— Отдохни, ведь ты болен. Я говорила с врачами — тебе очень нужен покой.

— Но голова не подчиняется уговорам. Много чего предстоит решить…

Он был возбужден и очень неспокоен. Соня старалась отвлечь его от волнующих разговоров, а Карл то и дело возвращался к тому, что его тревожило.

— Да, Сонюшка, делают ли передачи Розе? Поручено ли кому-либо заботиться о ней?

— А что? — спросила она.

— Но ты знаешь сама, какая Роза слабая. Тюрьма может ее подточить.

Она, сама нежно любившая Розу, заметила, словно протестуя:

— А ты не слабый? О тебе не надо разве заботиться?!

— Я пришел к заключению, что у меня железный организм. Человек вообще способен вынести бог знает сколько. Мы сами не представляем пределов своей выносливости. Это во все времена использовали эксплуататоры.

Держа на коленях бумагу, Карл принялся нацарапывать коротенькие записки, которые надо было вручить разным людям.

Не только друзья, которых она знала, но какие-то люди с заводов Даймлера, Шварцкопфа, Сименса должны были узнать непременно, что он в Берлине, и увидеться с ним.

С того дня, как Карл оказался в Берлине, беготня по его поручениям, передача записок, поиски то одного, то другого не оставляли Соне ни минуты свободной. Прося ее о чем-либо, Карл добавлял:

— Если это тебя не затруднит… Извини, что я так тебя загружаю, но совершенно необходимо повидаться с этим человеком.

— Да, да, понимаю… Я сделаю, не беспокойся, все сделаю.

Соня ездила по городу, по нескольку раз заходила в один и тот же дом, чтобы записка Карла, упаси бог, не попала в ненадежные руки. Еще настойчивее, чем до сих пор, добивалась свидания с Розой, потому что об этом просил Карл.

Больной Либкнехт, попав в Берлин, еще теснее сплотил всех, кого можно было сплотить. В часы посещений к нему обязательно кто-нибудь приходил.

Вот открылась дверь в палату. Представительный, с красивой, холеной бородой Франц Меринг еще издали улыбнулся и, направляясь к нему, помахал рукой.

То, что говорилось затем возле койки Либкнехта, носило секретный характер и до соседей не доходило.

— Как дела? — спросил Меринг. — Выглядишь ты гораздо лучше.

— Работать надо было бы, а не валяться здесь.

— Уж так ты соскучился по двинским болотам?

— По работе сильно соскучился.

Разговор стал еще тише: скорее по движению губ можно было понять друг друга.

Роза, оказывается, развернула энергичную деятельность и наладила связь с друзьями на воле. Она настаивает на скорейшем объединении всех левых сил.

Карл обрадовался:

— Мы с нею не сговаривались, а думаем одинаково! Это очень важно. Значит, сама жизнь подсказала.

Он сообщил о своем письме штутгартским товарищам, в котором высказал мысль, что настала нора переходить к массовым выступлениям.

— Действия нужны энергичные, широкого плана: надо настойчиво подтачивать механизм райха.

Меринг кивал, соглашался, добавлял что-то от себя. Появился врач. При виде осанистого посетителя у постели Либкнехта он подошел.

— Как самочувствие? — И прикоснулся к руке больного. — Понемногу дело идет на лад?

Посетитель профессорского вида спросил:

— И вы намерены его вскорости выписать?

— Но отчего же вскорости? — Врач даже брови вскинул. — Наоборот, придется его задержать. А после госпиталя хорошо бы подумать о курорте для него. Больной отказывается. Может, вы на него повлияете?

— Согласитесь сами, — с живостью вставил Либкнехт. — Человек объявил себя убежденным противником войны, борется против нее всеми средствами, а сам появляется на курорте!

— Болезнь ваша не имеет отношения к вашим взглядам, — возразил врач.

Из другого конца палаты донесся раздраженный голос:

— А позволительно ли, хотел бы я знать, высказывать пацифистские взгляды в военном госпитале?

— Очень просил бы, господин майор, не затевать в палате дискуссий, это всех нервирует.

Больной, подавший голос, считал себя ущемленный в своих офицерских чувствах и привилегиях: мало того, что сюда поместили солдата, сославшись на то, что on депутат рейхстага, так он еще позволяет себе высказывать противозаконные мысли. Причем не стесняется я не таится. Правда, сам не вступает в споры, по и не уклоняется, если с ним заговаривают. Как человек Либкнехт внушал скорее расположение своей скромностью и простотой. Но взгляды его представляли, конечно, опасность.