Выбрать главу

Контору покидали небольшими группами. В коридоре, надевая пальто, разговаривали вполголоса.

На улице было очень холодно. Длинный ряд фонарей уходил вдаль. Фыркая и чихая проносился автомобиль, с характерным цоканьем проезжал франтовской экипаж.

Карл стоял у полуоткрытой двери и смотрел вслед ушедшим. Потом вернулся в комнату и взглянул на массу тарелок, пустые блюдца, рюмки. Приняться за уборку?

Он прошел в комнату, где до войны принимал клиентов. Старый клеенчатый диван поблескивал в темноте. Растянуться на нем, накрывшись своим пальто, или вернуться к Соне?

Тут он заметил, что на диване кто-то лежит подтянув ноги, почти свернувшись калачиком.

— Сонюшка, ты?! Как ты здесь очутилась?!

Оказывается, она встретила Новый год с детьми и вернулась, чтобы быть ближе к нему.

Не раскрывая глаз, она подвинулась, освобождая для него место. Осторожно, заботливо, стараясь не вывести ее из полусонного состояния, Карл стал устраиваться рядом.

XXIV

Итак, первый день нового года принес создание группы. Письма, подписанные именем Спартака, размноженные на гектографе, в типографиях, проникали на фабрики и в окопы. По этим письмам группа получила названий «Спартак». Некоторые письма печатались на оберточной желтой бумаге, чтобы, раскиданные возле заводских ворот, не бросались ночью в глаза полиции. Утром, когда приходила новая смена, чьи-то руки заботливо подбирали их и после прочтения передавали дальше. «Писем» ждали, их прочитывали с увлечением и тайной надеждой.

А Либкнехт, стремясь оправдать недолгую свою свободу, продолжал работать, не щадя себя.

В рейхстаге он по-прежнему прибегал к тактике «малых запросов». Шейдемановцы только и думали, как бы от него избавиться. Двенадцатого января социал-демократическая фракция шестьюдесятью голосами против двадцати пяти постановила вывести его из своего состава. Это решение окончательно изолировало его от шейдемановцев: с ними было покончено.

Но оно не могло остановить расслоения, происходившего в самой фракции. После того как группа Гаазе — Ледебура проголосовала против кредитов, голосовавшие испытали на себе неумолимое действие партийной нетерпимости.

Они создали свою фракцию, более или менее умеренную, но все же оппозиционную по отношению к шейдемановцам, и назвали ее «Трудовым содружеством».

А Либкнехт, шла ли речь о народном просвещении или о самоуправстве полиции, о военных займах или обнищании масс, громил и правительство и соглашателей. Шейдемановцам было от чего прийти в ярость.

В ответ на их выкрики он как-то заявил:

— Степень вашего возмущения против малых запросов является для меня мерилом их ценности.

Восьмого апреля опять — в который уже раз! — зашла речь о военном займе. Под видом вопроса к порядку дня Либкнехту удалось получить слово.

Он пошел к трибуне, держа предусмотрительно заготовленные листки с записями.

Шаги на ковре были почти неслышны, но зал на минуту замер. Либкнехт лишь заглянул в свои листки и начал:

— Эти займы окрестили в народе словечком «перпетуум мобиле» [3]. В известном смысле они представляют собой карусель, господа. Ловкая концентрация общественных средств в государственной кассе…

Звонок председателя предостерег оратора. Этого было достаточно — отовсюду послышались возмущенные голоса:

— Просто неслыханно!.. Сколько же можно терпеть?!

— Я имею право критиковать, — возразил громко Либкнехт. — Сколько бы вы ни мешали мне, правду я выскажу.

Опять раздались возмущенные крики протеста. Председатель изо всех сил звонил в колокольчик.

— Я просил бы прекратить крики с мест, — наконец произнес он. — Со своей стороны хочу выразить сожаление, что с этой трибуны немец способен прибегнуть к словам, какие употребил доктор Либкнехт.

— Он не немец! — заорали депутаты. — Какой же он немец?!

— Да, господа, — повысил голос Либкнехт, — различие между нами коренное, и отнюдь не в национальности: вы представляете капитал и его интересы, а я — интернациональный пролетариат…

После нового взрыва выкриков, после возгласов: «Сумасшедший дом!», «Бессмыслица какая-то, чепуха», «Помешательство!» — Либкнехт, перекрывая всех, прогремел:

— Ваши крики — честь для меня, да будет вам известно… Это… — Дальше нельзя было ничего расслышать из-за дикого шума.

Очередной скандал разразился.

— Ему еще не наскучили эти спектакли, — язвительно бросил Шейдеман соседу. — Старая, надоевшая всем комедия…

Впрочем, большая часть социал-демократов орала изо всех сил наравне с депутатами правых партий. Ему еще удалось выкрикнуть:

— Почему вы в такой ярости, господа? Неужели на вашей совести много такого, что надо скрывать?!

Шум достиг своего апогея. Либкнехт продолжал обличать, но голоса его не было слышно.

В эту минуту один из разъяренных депутатов подскочил к нему и сильным ударом выбил у него из рук листки. Продолжая говорить, Либкнехт инстинктивно наклонился, чтобы подобрать свои листки, сделал шаг, чтобы дотянуться до них.

— Вы покинули трибуну, — с торжеством произнес председатель, — ваше выступление закончено.

— Нет, я не кончил! — Он поднялся и возмущенно крикнул: — Вы видели сами, как депутат вырвал у меня из рук записи. Это бесчестно, наконец!

— Нет, нет, вы лишили себя слова сами, покинув трибуну.

— Но ведь тут заведомая бесчестность! Можете ли вы оправдать это перед собственной совестью?!

Стараясь унять разбушевавшийся зал, Кемпф звонил и звонил. Наконец ему удалось произнести более или менее внятно:

— Еще раз призываю, господин депутат, к порядку и за грубое нарушение дисциплины удаляю вас с заседания… Все, господа, все, — торопливо закончил он. — Записавшихся больше нет, прения закончены.

В парламентских сварах Либкнехт был достаточно искушен, и голос был у него достаточно сильный. Но давать повод для новых провокаций он счел ненужным: «письма Спартака» все равно донесут его речь до рабочих.

На место он возвращался, яростно оглядываясь на расшумевшихся депутатов, испытывая скорее презрение к коллегам, чем негодование.

Он вперял взгляд то в одного, то в другого, словно мерясь с ними силами. В этом зале он один представлял миллионы обманутых и обманываемых. Да и не в рейхстаге решалась теперь судьба страны.

Судьбу ее должны были решить народные массы.

XXV

Весна влилась в улицы города. После первых дождей зелень распустилась чуть не за одну ночь, и серый неуютный Берлин помолодел. Это вечное, из года в год, обновление не в силах было скрыть запущенности и обветшалости, которые кидались в глаза на каждом шагу. Город не ремонтировали и даже убирать стали хуже.

Население недоедало. Стоимость жизни выросла в два раза. Очереди возле лавок росли, а продуктов становилось все меньше. Рабочий день увеличился до десяти — двенадцати часов. Изнывали и рабочие и их жены, принужденные добывать для себя еду всеми правдами и неправдами.

Берлинцы были хмуры и неприветливы и все-таки жили надеждой на победу. Хотя где было думать о победе, если под Верденом гибли сотни тысяч солдат в бесплодных атаках, а на востоке армии зарывались все глубже в землю! Прежние слова о блеске и славе Германии звучали почти насмешкой. Почва для нелегальной работы сама по себе разрыхлялась.

Спартаковцы проникали на заводы, в цеха. Несколько сот доверенных связывали их центр с группами сочувствующих, число которых на заводах все росло. «Письма» их, появлявшиеся не реже раза в неделю, играли очень важную роль. Один из участников событий тех дней писал позже, что «ни одно литературное произведение не читалось в то время в Германии с таким благоговением, не изучалось и не комментировалось с таким усердием, как эти письма, подписанные «Спартаком». Пришло, однако, время действовать. Сигналы из Брауншвейга, Дрездена, Бремена, Лейпцига говорили, что и там недовольство войной растет.

В феврале Роза Люксембург отбыла свой тюремный срок. Ее выпустили на свободу, и она сразу включилась в работу. Либкнехт, которому было запрещено покидать Берлин, сумел нелегально побывать на подпольной конференции пролетарской молодежи в Иене и еще раз убедился, что почва для массовых выступлений созрела и недовольные ждут лишь сигнала.

вернуться

3

Вечное движение (лат.).