Выбрать главу

Так в Германии считали многие, если не большинство. Одни лишь спартаковцы поняли, что в цепи империализма выпало важное звено. Работа, которую они вели в труднейших условиях, должна была получить теперь еще больший размах. Любым способом, легальным или нелегальным, устным или письменным, следовало довести до рабочих, солдат, всех, кто жаждал правды, что в ходе войны началась новая полоса.

Уже в апреле в письме «Спартака» под названием «Революция в России» утверждалось, что движущей ее силой является рабочий класс. Газета дуисбургских левых «Кампф» приблизительно в это же время заявила, что, судя по всему, в России на смену Временному правительству буржуазии может прийти власть пролетариев.

А когда в апреле 1917 года Владимир Ильич Ленин проехал из эмиграции на родину через Германию и началась свистопляска газет, в том числе социал-демократических, немецкие левые заявили в стокгольмской печати самый решительный протест по поводу травли, которая ведется против вождя большевиков.

Сколько ни громила полиция нелегальные группы «Спартака», они упорно продолжали распространять правду о том, что происходит в России, и давали событиям правильное истолкование.

VI

В своей одиночной камере Карл Либкнехт воспринял русскую революцию как событие величайшей важности. Он, как и Роза, вправе был считать, что событие это воздействует на него подобно эликсиру жизни.

В большое будущее России он верил всегда. Февральский переворот открывал путь для огромных социальных преобразований. В свете этого следовало вновь и вновь продумать тактику «Спартака».

То, что в социал-демократической фракции произошел раскол, обещало скорее всего возникновение еще одной партии. Партия Гаазе — что она могла дать? Новые маневры? Новые компромиссы? Что предпочтительнее — влиться в нее, оговорив свою независимость, или создать еще одну партию, третью? Но «Спартак» — и это приходилось признать — не достиг еще той силы и зрелости, при которых можно смело идти на раскол.

Либкнехту не хватало сведений, фактов, которые стекались бы отовсюду. К нему проникло очень немногое. Чудом попало письмо штутгартца Фрица Рюкка, воодушевившее Либкнехта на короткое время. Рюкк был чудесный парень, из тех, кого испытания войны сделали зрелым и закалили. Он получил на фронте ранение, прошел огонь, воды и медные трубы и, вернувшись в Штутгарт после госпиталя, развернул большую работу. Но одного его письма было мало, чтобы долго поддерживать Либкнехта в его метаниях в тюрьме. Много бы он дал за то, чтобы свидеться, пусть ненадолго, с Розой, Мерингом, Пиком, Иогихесом! Господа эти, канцлер, шейдемановцы, судьи, знали, что делают, когда упрятывали его сюда. Но они не догадывались, какие силы пробудят, заварив мировую кашу. И вот силы протеста, негодования, жажда отплаты за содеянное — все выходит одно за другим на свет и грозит вдохновителям мировой свалки.

…Вот уже второй час Либкнехт шагал по камере. Коридорный заглядывал несколько раз в глазок, и Либкнехт поневоле умерял шаги. Хоть бы этот дьявол Шульц появился!

Надзиратель знал, когда Либкнехт шагает, выполняя свои обычные упражнения, и когда начинает в тревоге метаться по камере.

Приоткрыв дверь, он сурово сказал:

— Тише вы, арестант… Сколько уж раз говорили вам, что так ходить в тюрьме не положено!

— А я вам много раз говорил, что в этом помещении вправе распоряжаться собою сам!

— В карцер, что ли, захотелось? Ага, не хочется? Так извольте соблюдать правила распорядка! — И запер дверь, не желая выслушивать ответ заключенного.

Либкнехт, собственно, и не собирался вступать с ним в спор. Дух строптивости, владевший им, когда он сталкивался с сильными мира сего, вовсе не владел им здесь, в тюрьме. Глупо было бы тратить силы на борьбу с маленькими служителями режима.

Кроме того, он был в их власти: они могли запретить переписку, лишить его свиданий.

Но мысль о России внесла смятение в душу и перевернула в нем все. Вскоре, забыв о смотрителе, он опять стал ходить по камере, несколько умеряя свои шаги. Странные чувства наполняли его: в душе вдруг зазвучала музыка, и страстная, и напряженная. Он не сразу понял, что именно слышит. Это была бетховенская соната, последняя, опус сто одиннадцать. Всю ее страсть и бурю он словно пропускал сквозь свое сердце, вслушиваясь в ее пламенное течение и участвуя в нем всем своим существом. Не было ни прямой параллели с тем, что он думал, ни прямой связи. Но, слушая звучавшую в нем музыку, он ни на мгновение не порывал с тем бурным чувством, которое вызвала мысль о событиях в России. Казалось, что-то в самом деле прекрасное налетело с востока, перед чем никто не устоит: что-то такое же мощное, как эта музыка.

Наверно, его счастье в том, что, находясь в заточении, оторванный от всего, он несет в себе полный и насыщенный чувством мир…

Но где же этот дьявол Шульц?! И что он скажет, если увидит завтра, что урок не выполнен?

Шульц явился на следующий день, когда Либкнехт, нагнувшись над колодкой, в фартуке, занимался обычным сапожным делом.

Между ними установилось в последнее время подобие доверия. Интеллигент, возившийся с набойками и каблуками, головками и подметками, рассматривавший их сквозь пенсне, работал старательно и добросовестно и сумел завоевать расположение пожилого сапожного мастера, которого судьба упрятала сюда надолго. Какого лешего понадобилось Либкнехту выступать против властей, Шульц не знал, да и не желал знать. Но в одном из закоулков его мозга сложилось убеждение, что Либкнехт страдает не за свою вину.

Либкнехт как-то раз обратился к нему:

— Тут письмецо надо бы мне переправить… Пока они заберут его, пройдет месяц.

Шульц наморщил лицо, выражая крайнее неудовольствие. На его лысине выступили капельки пота.

— К жене, что ли? — выдавил он из себя.

— Ну, к ней, само собой… Разрешают переписку в аптечных дозах: жди целый месяц…

Шульц рассматривал рыжий измятый ботинок, лежавший на цементном полу, потом оттолкнул его ногой с величайшей небрежностью, но ничего не ответил, как будто просьбы и не было. И только собравшись уходить, пробурчал:

— Давай твою писанину… Но если попадусь, плохо придется и мне, и тебе.

С того дня с его помощью наладилась кое-какая связь. Помимо писем, посылаемых обычным путем, некоторые Либкнехт переправлял через него.

Необходимо было уяснить себе положение в организации. Категорически высказывать свою точку зрения на то, каким должно быть спартаковское движение теперь, он не решался: слишком мало знал о внешней жизни. Ни страстные его размышления, ни наметки тактики и стратегии не давали, казалось, права предлагать что-то свое. Письма на волю, которые Либкнехт пересылал тайком, должны были связать его вновь с подпольным движением и помочь понять наконец, в какую сторону оно устремляется.

VII

Между тем именно теперь надо было решить самый важный вопрос: станет ли в ближайшее время «Спартак» — самостоятельной партией, работающей в нелегальных условиях, или же объединится с «Трудовым содружеством» и вместе с ним образует партию, хотя и оппозиционную шейдемановцам, но легальную.

На многих заводах усилилась тяга к отколовшимся.

Там не особенно различали, кто спартаковцы, а кто члены «Трудового содружества». Важнее было, что те и другие критикуют тактику большинства. Тактика шейдемановцев становилась все менее популярной.

Шестого апреля в Готе назначена была конференция левых оппозиционных организаций, превратившаяся в учредительный съезд «Независимой социал-демократической партии».

Накануне там же должны были обсудить вопрос о будущем своей группы спартаковцы.

Лео Иогихес разослал во все спартаковские группы запрос: что правильнее — слияние или размежевание?

Соблюдая правила конспирации, он стал негласно появляться то на одном заводе, то на другом. Больше всего его интересовали собрания отклонившихся, тех, кто последовал за группой Гаазе.