— Но, по словам представителей, многие предприятия, все еще не готовы, — заявил Мюллер.
— У меня другие сведения: я был на восьми предприятиях только за последние два дня, и товарищи из нашей группы уверяют в один голос: как только команда будет Дана, все поднимутся, как один человек.
После очередного долгого обсуждения один из старост предложил: одиннадцатое ноября, понедельник.
— Нет, это поздно, — сказал Либкнехт. — Мы предлагаем восьмое, пятницу.
— Стоит ли нарушать единство из-за двух лишних дней? — заметил примирительно Гаазе. — Ведь надо как следует подготовиться.
— А я скажу так: в вашем упорстве есть постыдная осмотрительность. Революции так не делаются! Мало вам приказов, запрещения собраний?! Мы дождемся того, что осадное положение будет введено снова. Шейдемановцы вкупе с канцлером пойдут на все, лишь бы раздавить движение. А у вас тут скрупулезность, все взвешивается на аптечных весах!
Но поддержки у независимых Либкнехт не встретил. Даже более решительный Дитман присоединился к Гаазе и стал отговаривать от слишком близкого срока. Независимые и на этот раз добились своего.
В каждом таком столкновении чувствовалось, что у них своя линия и какая-то своя оглядка.
Собрание так ничем и не закончилось. Собираясь уходить, Либкнехт, до крайности возмущенный, спросил:
— А на митинг, уважаемые коллеги, вы пойдете?
— Погодите, какой еще митинг?! Чему он посвящен?
— Неужто так-таки ничего не знаете?! Просто не верится. Бесстыдство шейдемановцев привело к тому, что из Берлина выдворили советское посольство. И мы, организаторы революции, промолчим?! Не швырнем наше презрение в лицо этим господам?!
На минуту в помещении стало тихо. Гаазе взял на себя труд разъяснить позицию независимых:
— По нашему мнению, все силы должны быть направлены теперь на одно. Не надо осложнять основную задачу другой, побочной.
— Отношение к русской революции — побочный вопрос?! И партия, называющая себя революционной, позволяет себе устраниться и не протестует против мерзости шейдемановцев?! Это, товарищи, гадко, я принужден заявить со всей прямотой!
Гаазе постарался сохранить самообладание, хотя и был сильно задет.
— Вы мастер, товарищ Либкнехт, кидать всем грозные обличения. Отвечать вам тем же я не намерен.
Перед борцом, который сидел в крепости и стал знаменем масс, он якобы готов был снять шляпу. Другое дело — непосредственный противник и страстный полемист: все, что Гаазе имел прежде против него, ожило с новой силой.
Два представителя «Спартака» — Либкнехт и Пик поднялись и, не прощаясь, ушли. Гаазе укоризненно посмотрел им вслед:
— В таком тоне решать дела исторической важности… Сказано это было в расчете на старост и должно было послужить им примером выдержки.
Событиям угодно было повернуть в сторону, не предусмотренную Гаазе и теми, кто оттягивал сроки и колебался. Когда члены Исполкома на следующий день направились на очередное заседание (в рейхстаге, в целях лучшей маскировки), депутат Деймиг был задержан на улице. Спутнице его удалось ускользнуть от полиции. Она прибежала в комнату фракции с потрясающей вестью: портфель Деймига со всеми бумагами, которые в нем находились, попал в руки полиции. Стало быть, план восстания, детали его, сроки — все окажется у военных властей. Так как ни Ледебур, ни Либкнехт пока не пришли, возникло опасение, не схвачены ли они тоже.
— Подождем еще минут десять — пятнадцать, — предложил Барт. — Если не придут, придется начать работу без них.
Но они все же пришли. Их встретили так, точно они появились после долгого заключения. Вчерашнее было забыто, и Барт с новым приливом энергии повел заседание.
— Ситуация, товарищи, изменилась, признаем честно. Не следует ли подумать все же о новой дате восстания?
— Девятое ноября! — с неумолимой твердостью произнес Либкнехт. — Иначе, смею уверить вас, революция придет в Берлин извне, из других городов, объятых восстанием.
После короткой паузы Барт заявил:
— Лично я возражений больше не имею. А фракция независимых? Я думаю, согласимся с датой?
На этот раз предложение Либкнехта прошло. Решено было обратиться к пролетариям Берлина с воззванием — призвать их выйти на улицы завтра, девятого ноября.
— Наконец-то! — шумно вздохнул Либкнехт. — Благодарение всем богам!
Принялись распределять, кому возглавить завтра борьбу за дворец, за вокзалы, телеграф, газетные типографии…
Комитет из десяти человек, в который вошли Ледебур, Гаазе, Барт и, разумеется, Либкнехт и Пик, принялся составлять обращение к берлинским рабочим.
Либкнехт отозвал в сторону Пика:
— Вильгельм, нам надо свою листовку выпустить, от «Спартака». И отпечатать ночью, чего бы это ни стоило. Придя в цех, рабочий получит ее наряду с воззванием старост. Как? Справимся?
— У меня в типографии «Форвертса» свои люди. Они сделают.
— Значит, берешь на себя?
— Да. Только давай вместе составим нашу листовку.
Еще до начала восстания в Берлине произошло событие, казалось бы, меньшего значения. Во всяком случае, организатор его предпочел бы, чтобы оно осталось никем не замеченным.
С первых же дней, как на Унтер-ден-Линден появились советское посольство, ставка сообщила правительству, что, если этот очаг инфекции не будет изолирован от населения, она ни за что не поручится.
Говоря по правде, Шейдеман думал о посольстве почти то же самое. Холодно-корректная вежливость его не в силах была скрыть убеждения, что от большевиков Германии может быть один лишь вред.
Кабинет Макса Баденского находился в сложном положении. На плечи его легла масса важнейших вопросов — не только о мире, но и о судьбе династии.
Позицию социалистов в этом щекотливом вопросе канцлер имел уже случай уточнить.
Это было еще в октябре. На послание — вернее, мольбу о мире, — направленное президенту США, поступило несколько ответных нот: Вильсон потребовал освобождения захваченных территорий, прекращения подводной войны и, наконец, дал понять, что пребывание Вильгельма у власти помешает любым попыткам заключить мир.
Вызывая Шейдемана и Эберта на откровенный разговор, канцлер сказал:
— Вы видите, господа, с какой быстротой развиваются события. Можно ли в этих условиях спасти существующую форму правления в стране? Ваше мнение для меня чрезвычайно важно.
Шейдеман для начала ответил:
— Что наши взгляды предполагают в конечном счете демократическую республику, это вы, ваше высочество, знаете. Но подгонять историю мы не склонны.
Эберт стоял сумрачный, упершись ладонями в стол. Он не был сторонником откровенности везде и всегда. Но эти дни требовали более прямых и, стало быть, откровенных действий. Не пришел ли час заявить о себе в полный голос? Даже Шейдемана он в глубине души считал всего лишь временной и неполноценной заменой себе.
Уклончивость Шейдемана показалась ему на этот раз вредной. Уж если разговаривать, то напрямик — слишком острое положение сложилось. И он сказал:
— При том же образе мыслей, что и у моего коллеги, я ничего не имел бы против кайзера, не наделай он уймы глупостей. Он сделал все, чтобы подорвать престиж царствующего дома.
Как ему ни жаль, заметил принц Баденский, но это в общем так.
— Нужно подумать вот о чем, — продолжал Эберт. — Не подобрать ли кого-либо из его сыновей? Или даже внуков — с тем, чтобы до совершеннолетия назначить регента?
— Да? Вы полагаете? — произнес канцлер.
— На пороге глубоких демократических преобразований все обязаны помнить об опасности слева.
— Но стоит только снять ограничения, к которым народ приучен всем ходом истории, как страна впадет именно в крайности. И потом… — принц Баденский, этот изысканный немец, немного на английский манер, оглянулся, чтобы убедиться, что никого, кроме них, в кабинете нет, — присутствие в Берлине противника сейчас особенно вредно. Пускай по своей материальной мощи он не представляет опасности, но его коварство и искушенность меня немного страшат.