Я встретился с Берберовой в первый раз почти ровно за год до этого, после трех лет переписки. Дело было так.
В сентябре 1965 г. я жил в Уолтэме близ Бостона. Там в Брандайском университете работала в знаменитом тогда отделе биохимии моя мать, приехавшая из Венгрии на год по исследовательской стипендии. В один прекрасный день мне позвонил по телефону из Принстона историк Луи Фишер, в 2о-е и 30-е годы корреспондент в Москве, с тех пор разочаровавшийся в коммунизме. Ему нужен был человек, который мог бы перевести его книгу “Жизнь Ленина” на русский язык. Леа Гольдберг, израильская поэтесса, профессор сравнительного литературоведения в Иерусалимском университете и сама великолепный переводчик, порекомендовала ему меня.
Опишу когда-нибудь по другому поводу, каким каторжным трудом по розыску русских и немецких первоисточников обернулась эта работа и какие смешные ляпсусы и глубокие выводы, построенные на этих ляпсусах, нашел я у Фишера. Однако ж, я должен быть ему благодарен, потому что он спросил меня, не буду ли я возражать, если он даст мой перевод на прочтение и стилистическую правку одной русской женщине. “Кому? — спросил я. — Вы не будете знать. Некто Берберова. — Разумеется, я знаю, кто такая Берберова, читал ее вещи и ее переводы английской поэзии в эмигрантских журналах, и она ведь издала посмертный сборник Ходасевича. — В самом деле, вы читали ее? Вот уж не думал, что она пользуется такой известностью. Мы с ней живем по соседству в Принстоне”.
После смерти Фишера Н. Н. рассказала мне, что отношения между ними были близкие и скончался он прекрасной смертью, скоропостижно, во время их поездки, если я верно помню, на Багамские острова.
Так завязалась у меня переписка с Н. Н., сначала связанная с переводом Фишера, а потом и на более интересные темы.
В конце 1968 г., напечатав две статьи и сдав с грехом пополам в ноябре “генеральные” экзамены в гарвардской аспирантуре, позволявшие приступить к написанию докторской диссертации, я начал подыскивать работу. Времена были жирные, выражаясь языком “Слова о полку”, докторантов в области славянской филологии из хороших университетов сватали прямо на корню. Главная ярмарка невест была на ежегодном съезде Modern Language Association (Ассоциации новых языков). Съезд состоялся в Нью-Йорке, в двух гостиницах — “Hilton” и “Americana”. Мы остановились в “Хилтоне”, благо цены для делегатов съезда были даже и по тем временам неимоверно низкие. На доклады я не ходил, а встречался — довольно вяло — с возможными работодателями в кулуарах или за завтраком в голландской кондитерской, вообще же больше был занят главным событием того Рождества: десантом на аэродроме в Бейруте, о котором кричали заголовки газет.
С Н. Н. мы договорились встретиться заранее, она позвонила мне, и я пришел к ней в номер. Мы проговорили в первый день около пяти часов, то сидя, то гуляя по огромному холлу. Я задавал вопросы, главным образом, о поэзии Ходасевича. Оказалось, между прочим, что ни она, ни, по всей вероятности, он не знали стихотворения Бунина “С обезьяной” (1907), странно предвосхитившего реальные подробности стихов Ходасевича о первом дне войны 1914 года. Н. Н. говорила больше о себе, о структурализме (“Я — структуралистка!”), о своей еще не вышедшей в свет книге воспоминаний и о важных, связанных с Ходасевичем, документах из ее архива, которые лежали где-то у дочери покойного М. М. Карповича. Все шло чинно и научно, пока не зашла речь о Георгии Иванове и я не сказал, что, по-моему, Иванов завидовал Ходасевичу, многому научился у него и именно поэтому обрел после смерти Ходасевича свой настоящий поэтический голос.
Глаза Н. Н. сверкнули нездешним огнем (она была в зеленоватом платье из тяжелого шелка, в норковой накидке и на очень высоких каблуках). Помню ее напряженный голос и слова: “Иванов не мог завидовать Ходасевичу. У Ходасевича нечему было завидовать!” Я с изумлением глядел на ее злое лицо. Вдруг она спохватилась и улыбнулась. “Вот Сирину, действительно, Иванов завидовал, и все завидовали Сирину оттого, что у него была такая жена”. Я понял.
На другой день Н. Н. познакомила меня с известным лингвистом, главою славянского отделения в Йельском университете Александром Оскаровичем Шенкером, ее добрым знакомым, который через год дал мне работу у себя на кафедре.
Потом мы обедали с нею и с Кириллом Федоровичем Тарановским в баварском ресторане. Тут они начали свой спор о Мережковских: они заводили его на моей памяти несколько раз. Речь шла о пресловутом выступлении Мережковского летом 1941 года. Берберова говорила: “Этого не было”. Тарановский утверждал: “Слышал сам в Белграде по радио”.