– Ну, красавец? Что ж ты не отвечаешь?
И вдруг резким движением – не то нарочно, не то нечаянно – опрокинул свой стакан прямо на рубашку Жиля. Стакан упал на пол и разбился. Все притихли.
В эту минуту что-то оборвалось в груди Жиля. Все исчезло – жажда счастья, уважение к людям, самообладание, все вдруг затрещало, рухнуло в порыве злобы, и Жиль вдруг увидел как бы со стороны, что он бьет Тома; бедняга свалился от первого же удара, а Жиль стоял возле него на коленях и бил его кулаком по остренькому личику, бил по своей жизни, по своему разочарованию в жизни, бил самого себя. Чьи-то сильные руки схватили его за плечи, оттащили, а он все продолжал драться, почти рыдая, и буйствовал до тех пор, пока до него не донеслись слова: «Пес бешеный!» – и кто-то не дал ему в зубы. Тогда он перестал вырываться, и все умолкли. Жиль увидел вокруг себя с десяток недоуменных, возмущенных лиц, увидел, как маленький Тома встает на четвереньки, и почувствовал на губах соленый вкус крови и слез. Он вышел, пятясь к двери, и никто не сказал ему ни слова. Даже Пьер, с которым он пьянствовал всю свою молодость. Как раз Пьер-то и ударил его, сообразил Жиль, и правильно сделал. Это ведь его обязанность, в конце концов. Каждый должен зарабатывать себе на жизнь.
В квартире слышались голоса, и он в удивлении остановился у дверей. Было около полуночи. Он вытащил из кармана носовой платок и вытер кровь, запекшуюся в уголках губ: ему вовсе не хотелось появиться в образе Франкенштейна. В былые времена он не преминул бы разыграть эту роль, но теперь маленькие комедии, прежде забавлявшие его, потеряли для него свой смысл. В гостиной сидел Жан вместе со своей приятельницей Мартой, ласковой и глупой толстухой, а Элоиза стояла у окна. Она вздрогнула, когда он вошел. Жан повернулся к нему с притворно-спокойным видом, а Марта воскликнула:
– Боже мой!.. Жиль, что с вами случилось?..
«Настоящий семейный совет, – подумал он. – Добрые души, искренние друзья тревожатся вместе с верной подругой... И вдобавок какая удача – герой возвращается раненым». Элоиза тут же помчалась в ванную за ватой.
Жиль рухнул в кресло и улыбнулся.
– Я подрался – глупо, как всегда, когда люди дерутся. И знаешь с кем, Жан? С Тома.
– С Тома? Только уж не говори, пожалуйста, что это он так тебя отделал.
И Жан засмеялся с благодушным и недоверчивым видом знатока – недаром он каждый понедельник ходил на бокс.
– Нет, – ответил Жиль. – Это Пьер ударил, когда разнимал нас.
И вдруг ужаснулся, вспомнив об этой жалкой ссоре, о своем ожесточении, о том, что он с упоением бил человека. «Мало того, что я самому себе противен. Если я стану противен еще и другим...» Он поднял руку.
– Не надо больше об этом. Завтра в редакции меня будут называть скотом, а послезавтра все позабудется. Чему я обязан удовольствием вас видеть?
Вопрос этот он задал Марте, но она не ответила, только приветливо улыбнулась. Должно быть, Жан сказал ей: «С Жилем что-то неладно», – и она с любопытством смотрела на человека, у которого что-то неладно, – состояние, явно непостижимое для нее.
Элоиза уже прибежала – собранная, сосредоточенная: женщины обожают изображать сестру милосердия – и первым делом запрокинула Жилю голову.
– Сиди смирно. Немножко пощиплет – и все.
«А теперь воображает себя заботливой мамашей: „Мой мальчуган напроказил“. Что их так тянет устраивать нелепейшие комедии? Только что разыграли чисто мужской скетч на тему: „Карликов не бьют“, а теперь: „Возвращение Жиля Лантье к домашнему очагу и заговор его близких для его же блага“. Жан в роли резонера журит подравшегося приятеля: „Ай-ай-ай, нехорошо!“ Элоиза разыгрывает домовитую хозяйку, Марта ничего не изображает, потому что глупа как пробка. А иначе она подлетела бы с флакончиком спирта и протянула бы его Элоизе».
Рассеченную губу действительно сильно щипало. Жиль заворчал.
– Ну? – спросил Жан. – Что тебе сказал Даниель?
– Даниель?
– Ну да – доктор.
– А разве ты не разговаривал с ним по телефону?
Жиль сказал это наугад, сердитым тоном, намекая на всегдашнее отношение к нему своего друга – отношение отеческое, покровительственное, даже чересчур, и, увидев, как Жан покраснел, догадался, что попал в точку. Итак, Жан действительно тревожился, и это вдруг испугало его, наполнило чувством поистине животного страха: а что, если это все кончится психиатрической больницей?
– Верно, – подтвердил Жан с благочестивой кротостью человека, не желающего лгать, когда лгать уже ни к чему, – верно, я звонил ему.
– Ты, значит, тревожился?
– Немного. Но он меня, кстати сказать, успокоил.
– Так хорошо успокоил, что ты в полночь пришел навестить меня?
Жан внезапно вспылил:
– Я пришел, потому что Элоиза знала, что ты в четыре часа отправился к доктору и вдруг куда-то пропал, и она безумно беспокоилась. Я пришел составить ей компанию и подбодрить. Поговорил по телефону с Даниелем: по его мнению, у тебя нервное переутомление, угнетенное состояние, как у девяти десятых жителей Парижа. Но это еще не основание для того, чтобы люди из-за тебя беспокоились, мучились, пока ты дерешься в барах с Тома или с кем-нибудь еще там.
Наступило молчание. Потом Жиль улыбнулся.
– Извини, папочка. А что еще говорил тебе твой приятель?
– Тебе надо переменить обстановку.
– Вот как? Газета преподнесет мне бесплатный билет, и я отправлюсь в туристическую поездку на Багамские острова, верно? Ты потолкуешь на этот счет с шефом?
Он почувствовал, что говорит глупо, зло и совсем не остроумно, но не мог остановиться.
– На Багамских островах как будто бы очень красиво, – светским тоном вставила Марта, но Жан бросил на нее такой свирепый взгляд, что Жиль с огромным трудом подавил желание расхохотаться.
Он кусал губы и, несмотря на боль, все же чувствовал, что из горла рвется смех, неудержимый, как и его недавняя злоба. Он изо всех сил боролся с собой, попытался сделать глубокий вдох, но фраза, брошенная Мартой, не выходила у него из головы и казалась ему невероятно смешной. Он кашлянул, закрыл глаза и вдруг расхохотался.
Он хохотал и хохотал, еле переводя дыхание. «Багамские острова, Багамские острова, – бормотал он между приступами смеха, как бы извиняясь. – Багамские острова... Багамские острова». А когда он открывал глаза, то видел перед собой три озабоченных лица и принимался хохотать еще громче. Ранка на губе раскрылась, он чувствовал, как по подбородку тоненькой струйкой течет кровь, и смутно сознавал, что в таком виде – окровавленный, хохочущий до слез, до рыданий, дергающийся от смеха в этом кресле, обитом рубчатым вельветом, – он похож на сумасшедшего. Все вдруг стало нелепым, диким, смехотворным. А сегодняшний день... О боже, так провести вечер... В чужом халате возлежал на диване, как паша в ожидании одалиски, которой так и не отворил дверь... Ах, если бы он только мог рассказать об этом Жану... Но приступы смеха не проходили – он не мог остановиться, не мог произнести ни слова. Он стонал от смеха. Он псих, вся жизнь психованная. А почему эти трое не хохочут?
– Перестань! – твердил Жан. – Перестань!
«Сейчас он даст мне пощечину, наверняка даст, считает, что в подобных случаях так нужно. Все считают, что на каждый случай в жизни есть свое правило. Если человек слишком громко смеется, его бьют по щекам, если он слишком горько плачет, ему дают снотворное или посылают на Багамские острова».
Но Жан не дал ему пощечины. Он отворил окно, женщины укрылись в спальне, и приступ дикого хохота постепенно прошел. Жиль даже не знал, почему он так смеялся. Не знал он также, почему теперь по его лицу текут теплые, тихие, неиссякаемые слезы и почему Жан протягивает ему платок, выдернув его из верхнего кармашка пиджака, светло-синий платок в гранатовую клетку, а рука у него так и дрожит.
Часть вторая
Лимож
Глава 1
Он лежал на траве и смотрел, как вдали над холмом восходит солнце. Со дня своего приезда сюда он просыпался слишком рано, да и спал плохо, потому что деревенская тишина и покой раздражали его не менее, чем шумная сутолока Парижа. Его сестра, у которой он теперь жил, знала это и втайне обижалась. У нее не было детей, и к младшему своему брату Жилю она относилась как к сыну. И то, что ей не удалось за две недели, по ее выражению, «поставить его на ноги», казалось ей прямым оскорблением Лимузену, чистому воздуху родного края и вообще их семейству. Ей, разумеется, случалось встречать в газетах рассуждения о «нервной депрессии», но она считала, что это скорее капризы, чем болезнь. Вот уже сорок лет, как Одилия с завидным беспристрастием делила время между своими родными, своим мужем и своим хозяйством и, будучи лишенной воображения в такой же мере, как и доброй, просто не в состоянии была поверить, что отдых, сочные бифштексы и прогулки не могут излечить от любого недуга. А между тем Жиль все худел, молчал и даже иногда убегал из комнаты, когда она, например, заводила разговор с Флораном, своим мужем, о последних событиях. Если же она включала телевизор, превосходный, недавно купленный телевизор, принимающий две программы, Жиль запирался у себя в комнате и выходил только на следующее утро. Он и всегда-то был взбалмошным путаником, но теперь, видно, и вовсе свихнулся в своем Париже. Бедняжка Жиль!.. Когда она гладила его по голове, он – удивительное дело! – не вырывался, позволял ей ласкать себя, даже садился на скамеечку у ее ног и молча сидел, пока она занималась вязанием, словно у него становилось легче на душе от ее присутствия. Она болтала о всякой всячине, смутно догадываясь, что это его не интересует, зато успокаивает, как успокаивают все вековечные темы: смена времен года, виды на урожай, соседи.