Некоторые кивали. Я сделал паузу, оглянулся на Шюля и услышал в почти бездыханной тишине, как эхо откликнулось — «…афии». Шюль старательно закуривал сигарету. Но даже на таком расстоянии — добрых восемь метров — я видел, как дрожат у него руки. Очевидно, от моего выступления он поначалу потерял дар речи. А может быть, поскольку я говорил хоть и спокойно, но быстро и напористо, он решил, что лучше дать мне высказаться.
— Вы видите, — продолжал я, — я вас понимаю.
И хотя здесь сегодня шла речь также о повышении заработной платы и о сокращении рабочего дня, в основном вы боретесь за устранение пыли. Вы предъявите ваши требования. И чтобы они были действенны, вы сопроводите их угрозой. Угрозу эту вы в случае необходимости сможете осуществить. Объявите забастовку. Но забастовка — это насилие, ведь в ваших контрактах не записано право на забастовки. А можно ли, — спросил я их, — устранить беззаконие при помощи насилия? Ведь всякое насилие вызывает ответное насилие. Куда же это приведет? — И я воскликнул: — Беззаконие лишь тогда воцаряется безраздельно, когда умолкает всякое слово протеста. Вот о чем должны вы подумать, и когда вы осознаете это, вам станет ясно: речь идет о том, чтобы помешать безраздельному воцарению беззакония на Триполисштрассе. Вот где, по-моему, наша задача, наше поле деятельности. Протест, непрерывные демонстрации против пыли и против тех, кто ее производит.
На тускло освещенных лицах слушателей появилось беспокойство.
— А как протестовать? — крикнул кто-то, пока я переводил дыхание.
— Например, — ответил я, — вы принимаете сегодня решение через совет ваших представителей, то есть через комитет, в письменном виде передать ваши требования этой бестолковой старухе или ее управляющему. Предоставляете им, например, месячный срок для ответа. И начиная с завтрашнего дня ежедневно работаете на десять минут дольше, зато собираетесь, скажем, в одиннадцать часов утра на десятиминутный митинг протеста. Митинг в молчании, ежедневный молчаливый протест. Без сомнения, вам придут в голову и другие формы, и чем дальше…
Мне не дали договорить. Теперь-то я уверен, что еще во время моего выступления Шюль знаками приказал своим подручным, сидевшим сзади, парализовать действие моих слов, инспирируя беспокойство. Только так я могу объяснить, почему контакт между мною и слушателями, необычайно тесный во время первой половины моей речи, постепенно ослабел и в конце концов порвался. Конечно, я не записной оратор, но тогда, на складе, формулировки, которые рождались у меня под влиянием момента и которым моя собственная глубокая вера придавала убедительность, безусловно, возымели бы эффект столь же непосредственный, сколь и прочный, если бы эти примитивные крикуны под руководством Шюля Ульриха не спровоцировали мое поражение. Я не боюсь назвать это поражением. Но на самом-то деле я вышел победителем. Они знали это, и потому им ничего не оставалось, как поднять бессмысленный крик. Да, не скрою, меня перебили возгласами вроде: «Да чего ему надо?», «Забастовка — и никаких гвоздей!» — и когда я умолк и стал смотреть на дебоширов, сказалось, что Шюль уже стоит или сидит где-то сзади, в толпе среди них. Наверное, он незаметно пробрался туда, пока я говорил. Парни с карьеров, запасшись несколькими ящиками пива, взгромоздились на самый высокий штабель, и там находился сейчас и он, и с их помощью, так сказать, снова захватил руководство, которое столь досадным образом ускользнуло было от него. Дальнейшее меня мало интересовало. Я стойко боролся, я призывал их прислушаться к голосу разума, хоть и безуспешно, как теперь выяснилось, — и после этого я ушел; вот и вся правда.
Шюль Ульрих — как часто предостерегал я против него народ! Ну и кто оказался прав? Подумать только, неужели когда-то мы с ним были почти что приятелями? Чего стоят хотя бы его спесивые манеры, а его огромные лапы, а это странно узкое и вместе с тем мясистое лицо — настоящая морда хищного зверя, — и этому-то человеку я доверял!
Помню, Альберт однажды сказал: «Занятно, почему ты все время говоришь про этого Шюля? И всякий раз, как о нем заходит речь, начинаешь кипятиться? Что же у тебя с ним было на самом деле? — И он посмотрел на меня этими своими чудны́ми куньими глазками и сказал улыбаясь — коварнее нельзя, разве только он сам и мог бы: — Ты, кажется, хотел рассказать мне все, верно?»