Передо мной блестел асфальт, и когда я поднимал голову, в лицо ударяли крошечные капельки мороси. С холмов дул слабый ветер; я рассчитал, что с того момента, как я услышу машину позади себя, до того, как она поравняется со мной, мне хватит времени обернуться и поднять руку. Поэтому я шагал напрямик все дальше, все дальше на запад, каждые пять минут преодолевая искушение оглянуться; я шагал напрямик все дальше, и даже если я на минутку присаживался на мой видавший виды чемодан, а сумку с аппаратами ставил рядом, я сидел лицом к западу, ждал, потирая онемевшие от холода, да и от тяжести, руки, и только мой слух напряженно ловил в воздухе шум мотора. Дорога полого поднималась. Наверху, почти сливаясь с серым туманом, виднелась группка домов. Серо-бурые крыши. Наверное, все они составляли одну большую усадьбу. От шоссе ответвлялась посыпанная гравием дорога, ведущая к ней. Я раздумывал, не попроситься ли мне на ночлег. Но пока еще был день, если этот туманный сумрак можно назвать днем, я зашагал дальше, достиг наконец почти незаметного вблизи перевала — вокруг расстилались поля, скошенные луга, пашни, словно покрытые испариной. Вот и отрезок дороги от Лиса скоро исчезнет у меня за спиной; я по-прежнему не оглядываюсь из страха перед разочарованием. Теперь я уже не надеюсь.
Вдруг у меня за спиной послышался шум мотора; я обернулся и поднял свободную руку, но это было бесполезно, я знал это еще в то мгновение, когда поворачивался; это было бесполезно, бессмысленно, попросту идиотство: и человек в грубой кожаной куртке, который проехал мимо на легком красном мотоцикле, был того же мнения, во всяком случае, он проехал мимо, никак не прореагировав, в таком темпе, будто решил выжать из своей машины все, что возможно; на заднем сиденье у него, как я теперь увидел, громоздились две поставленные одна на другую и крепко привязанные корзины.
Ветер усилился. Холодный безуханный ветер. Я представлял себе, как в это же время дня летом и осенью ветер насыщен запахом свекловичных полей и костров, на которых пекут картошку, пылью ячменя и ароматом, который поднимается от земли, когда грозовой ливень быстро высыхает под солнцем на листьях одуванчика или на горячем асфальте.
УТРО
По пути из Лиса на запад я, по-видимому, пересек языковую границу. Из темноты выступали таблички с французскими названиями деревень, а водитель трактора, который в конце концов пригласил меня сесть к нему на двухколесный прицеп, говорил по-французски с красивым немецким акцентом, как говорят в Берне. Сам он был немецким швейцарцем, а меня принял за французского. Я люблю бродить на лоне природы пешком, так гораздо больше узнаешь о стране и ее людях; я согласился сесть на прицеп без особой охоты, только потому, что устал от ходьбы. Стало уже совсем темно, меня подкидывало на выбоинах, да и январский холод не давал заснуть: итак, я предался воспоминаниям. Кажется, именно там и тогда я решил письменно изложить некоторые обстоятельства моего прошлого, как неоднократно советовал мне Альберт. В настоящее время мною написано более двухсот страниц убористым почерком, я связал их в две пачки — одна для Альберта, другая — для меня или же для общественности. Только за сегодняшнее утро — ночь была невыносимо жаркая, лишь в пятом часу стало чуть прохладнее — прибавилось еще пять страниц.
Этот злосчастный Мак опять нагнал меня, когда я уже возвращался домой и как раз проходил мимо заводских ворот; мне пришлось приложить немало усилий, чтобы он, хоть и не сразу, отвязался от меня со своей басней про принцессу, которая, право же, не слишком меня интересует. Горемыка он, спору нет. Но могу ли я верить его бредням, этим извращенным порождениям автомобильного кладбища? И даже если бы они и соответствовали действительности — что маловероятно, — можно ли требовать от меня, чтобы я стоял ночью и дышал пылью, выслушивая их? Я велел ему идти домой. Слава богу, он меня пока не узнал. А то бы он от меня вообще не отвязался! Уж я его знаю. Признаюсь, я иногда просто не в силах его перебить, когда он так потешно, не переводя дыхания, рассказывает о том, что явно считает великим событием в своей жизни; меня трогает открытое выражение его плоского лица с отвисшей нижней губой. Вот и стоишь как дурак, и терпишь его гнусавое бормотанье, поглядываешь иногда на часы, и ждешь, пока он переведет дух, чтобы вставить: «Ладно, Мак, оставим это до завтра, если хочешь, а сейчас хватит» — и так далее. Как легко он поддается влияниям! Вот, к примеру, сидим мы на веранде у Юли Яхеба, перед нами — раскаленная Мезозойская равнина, только что зашло августовское солнце, мы играем в карты за обитым жестью столом посреди веранды, и тут из тени запыленного каштана выныривает Мак. Я смотрел через стол, из-за крупной головы Юлиана Яхеба, как он приближается, с красным мешком для улиток через плечо, с ног до головы покрытый пылью, на плоском лице, красном от жары, — полоски грязи; когда он подошел к лестнице, ведущей на веранду, мы заметили, какой измученный у него вид. Юли бросил на стол свою карту и обернулся к нему. «Мак», — сказал он. И посмотрел на Мака через плечо. Потом сказал: «Иди сюда. Садись». В дверях пивного зала показалась Бет, эта племянница Юли Яхеба.