— Он так ничего и не понял. Мак опять начинает хныкать, а Люсьен спокойно так, слегка его отпихивает: «Я только хочу выяснить, — опять говорит Матис и смотрит на эту парусиновую куртку, — правда ли, что в ней так тепло и уютно», — мы смеемся, а на меня снова нападает кашель. Чего я совершенно не переношу, так это душного запаха пыли и асфальта, ну я уж почти ничего не слышал и не видел, но все же услышал, как Люсьен говорит: «А ну-ка, покажи эту свою сумку», — и он, дружелюбно так, снимает ее у него с плеча. А Матис опять берет его за плечо и говорит: «Так, значит, это тебя касается?» — и продолжает еще тише: — «Вот что, вся эта история с Юли уже кончена, вынюхивать тут больше нечего, понятно? Все кончено, так что давай двигай отсюда, пока цел». Тот пытается взять у Люсьена свою набитую сумку, но Матис как даст ему по руке, а потом подходит к нему вплотную и говорит, теперь уже громко: «Двигай!» Люсьен перебрасывает ему сумку. Матис поймал ее: «А ну-ка, посмотрим, что это, — и вываливает кипу бумаги, подержал ее так на руке и говорит: — Это мы, пожалуй, на время оставим здесь», — и не глядя бросает весь ворох Маку под ноги. Теперь наконец бродяга понял, что к чему. Посмотрел на нас круглыми глазами. «Двигай!» — говорит Матис, ну, тот повернулся и зашагал прочь, все быстрее, вверх по Триполисштрассе, за это время она почти опустела; и мы тоже пошли. Он обернулся разок-другой, глянул через плечо, и опять убыстряет шаг, еще пять минут, и вот серое пятно — его куртка — исчезло за поворотом к мосту. Нет, пьян он не был, а Кесслер вдруг останавливается и говорит: «Он же здесь был. Он был здесь в прошлом году, и к Юли Яхебу он заходил, постой-ка, да-да, он точно к нему заходил», — и Кесслер еще говорит: «И предположим, просто предположим, что эта девчонка, Принцесса…», а Люсьен: «Да хватит вам, ну я пошел», а сам все стоит, а я оглянулся и вижу, Мак переходит улицу, а под мышкой у него эта кипа бумаги, и мы смотрим ему вслед, как он пускается рысью по тротуару, пробегает метров пятьдесят или сто и снова переходит на шаг, потом вдруг останавливается, оборачивается, а когда раздается этот грохот…
— Но вот что самое смешное: сидим мы там все, было часов семь, входит Кесслер, рот до ушей, а я говорю: «Чего это ты ржешь?» Ну он и выкладывает — шел по улице и видит: Мак на автомобильном кладбище сидит, что-то там не то бормочет, не то напевает себе под нос и вытаскивает лист за листом из бумажной кипы этого типа в куртке. Макает лист в ведро, разрывает на мелкие полоски и опускает через раму в свой улиточий питомник. И когда Кесслер спросил его, что все это значит, он крикнул: «Они ведь так любят мокрую бумагу!» А в полвосьмого мы с Люсьеном поехали на его машине в Цофинген, и когда мы за Хардвальдом стали поворачивать, я вижу — у развилки кто-то стоит голосует. Ну я и говорю Люсьену: «Там кто-то голосует». Мы поворачиваем и видим, что это он, стоит у поворота на Юру, ему ведь нужно уехать из города. А Люсьен говорит мне: «Вон он опять. Хочет уехать в горы». Мы проехали, а тот и не шелохнулся, посмотрел только на нас, лицо потное, и куртка через руку, а сам в майке, мы проехали, а он и не шелохнулся. «Он сегодня же хочет уехать, — говорит Люсьен, — в Прунтрут, наверное», — и пока мы не свернули, я видел в зеркале заднего обзора, как он стоит у дороги и ждет.