В то самое мгновение, когда до него издалека донесся твой голос, Самуэль, голос, говоривший о завале на дороге, и о трех новых оползнях этой ночью, и о том, что вас отрезало, его словно бы позвал мотоцикл. То, что в нем происходило, было подобно тому, как если бы окна барака не смогли больше выдержать натиск бесконечного дождя и начали бы пропускать воду. Они начали пропускать воду, и вода стекает черными полосками от подоконника вниз по стене, она собирается в длинную лужу на полу, растекается длинными языками, ее натекло уже много, и на ее поверхность всплывает старая пыль, клочки бумаги, щепочки; так и зов мотоцикла вынес на поверхность обрывки старых картин: пустая-пустая стена камеры, выкрашенная серо-голубой масляной краской; высоко зарешеченное окошко; взгляд надзирателя в глазке; Лена; мальчик у зарешеченных ворот смотрит во двор и вдруг поворачивается и убегает, он похож на Лота; снова камера и снова NSU, эта далеко не новая, правда, но все еще быстроходная и надежная машина. Сесть в седло, включить зажигание и помчаться, легко переключая скорости и точно зная, что уж бензина-то у тебя хватит; бензина достаточно, и ты можешь в любую минуту, даже ночью, сесть и уехать, свернуть в бесконечно длинную, прямую как стрела улицу и уехать от всего этого — куда-нибудь, где никто ничего про тебя не знает, где никогда нет опасности быть отрезанным, где все по-новому; куда-нибудь, а может, и никуда — вот что значит зов мотоцикла. И к нему постепенно примешивалась мысль о канистре бензина, об этой канистре, которую он спрятал где-то там, под пустой койкой, сам толком не зная зачем; эта мысль все больше заполняла его, как дождевая вода мало-помалу заполняла бы помещение (а в это время метрах в двух ты, Самуэль, вел свой чудной разговор с Кальманом и как раз сейчас прошел за ним по пятам в тамбур), и на мгновение эта мысль затопила Ферро целиком, и он стоял и уже не мог думать словами, и тихо — так, по крайней мере, могло показаться, — а потом вода начала вдруг спадать назад, на дно воспоминаний, и к нему вернулась способность думать словами, простыми словами, вроде: «Это он, Лот. Он немой».
Но все это только так, Самуэль, между прочим. Тогда это не играло для тебя никакой роли, хотя, как мы знаем теперь, через какие-нибудь несколько часов это стало чертовски важно для всех вас и для тебя в том числе.
Но сейчас для тебя важно было другое: дорога и дождь, камнепад, оползни и Кальман. Он остановился, увидев остальных — они сгрудились в комнате у двери и заглядывали друг другу через плечо: им хотелось знать, что происходит в тамбуре. Он повернул к тебе голову.
— Есть еще вопросы?
— Да, Кальман. — Ты говорил и в самом деле спокойно. — Я хочу знать, усек ты или не усек. Надо возвращаться. Надо свертываться.
Из-за твоей спины вынырнул младший Филиппис. По его шумному дыханию слышно было, что он бежал.
— В чем дело? — спросил он. — Самуэль, что случилось?
Но и на Филипписа ты не обратил внимания, хотя после его слов стало тише. Было слышно, как за окном ревет буря. Кальман сверлил тебя взглядом, потом посмотрел на остальных и сказал, и никому из вас не забыть, как хрипло звучал его голос:
— Ну, стало быть так. Свертываемся.
ДЕСЯТАЯ НОЧЬ
Когда Лот с младшим Филипписом вернулись с площадки, все уже сидели в бараке. И отец тоже. Но сейчас Лоту хотелось быть от него подальше. Не глядя на отца, сидящего за столом вместе с Кальманом, Луиджи Филипписом и Гриммом, он прошел мимо коек в самый угол и сел на свое место у стены рядом с Гаймом. Только теперь он заметил, что все возбуждены и громко говорят, не слушая друг друга. Еще на стройплощадке, когда никто не пришел, он понял: что-то случилось, и то, как Джино Филиппис кричал ему, подтверждало это предчувствие: а теперь он вспомнил, как Самуэль, не успев подъехать, тут же бегом бросился вниз, зовя Кальмана.