Выбрать главу
Письмо Татьяны предо мною; Его я свято берегу, Читаю с тайною тоскою И начитаться не могу. Кто ей внушал и эту нежность, И слов любезную небрежность… Я не могу понять. Но вот Неполный, слабый перевод…

Эту рецензию мы пролетаем мгновенно. Но если хоть на секунду притормозить: ведь это Автор собственными стихами восхищён так, что не может начитаться. «Кто ей внушал?» — да ты и внушал. А вот Восьмая глава:

Я Музу резвую привёл На шум пиров и буйных споров, Грозы полуночных дозоров: И к ним в безумные пиры Она несла свои дары И как вакханочка резвилась, За чашей пела для гостей, И молодёжь минувших дней За нею буйно волочилась, А я гордился меж друзей Подругой ветреной моей.

Фигурное катание! Скользя по стремительным строчкам, забываешь, что Муза — греческая капризная нимфетка-невидимка, а в реальности молодёжь гонялась за стихами Автора, и именно стихами своими он гордился. (А уж как резвятся вакханочки, гениальный Орфей узнал буквально на собственной шкуре.)

Сказав «фигурное катание», стоит показать ещё один роскошный рекордный пируэт. В дом аристократа постучался оборванец, назвался импровизатором: мол, могу говорить стихами, на любую тему, без подготовки.

— Вот вам тема, — сказал ему Чарский: — поэт сам избирает предметы для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением.

Глаза итальянца засверкали, он гордо поднял голову, и пылкие строфы, выражение мгновенного чувства, стройно излетели из уст его… Вот они, вольно переданные одним из наших приятелей со слов, сохранившихся в памяти Чарского.

Поэт идёт: открыты вежды, Но он не видит никого; А между тем за край одежды Прохожий дёргает его… — Скажи: зачем без цели бродишь? Едва достиг ты высоты, И вот уж долу взор низводишь И низойти стремишься ты. Стремиться к небу должен гений, Обязан истинный поэт Для вдохновенных песнопений Избрать возвышенный предмет. — Зачем крутится ветр в овраге, Подъемлет лист и пыль несёт, Когда корабль в недвижной влаге Его дыханья жадно ждёт? Зачем от гор и мимо башен Летит орёл, тяжёл и страшен, На чахлый пень? Спроси его. Зачем арапа своего Младая любит Дездемона, Как месяц любит ночи мглу? Затем, что ветру и орлу И сердцу девы нет закона. Таков поэт: как Аквилон Что хочет, то и носит он — Орлу подобно, он летает И, не спросясь ни у кого, Как Дездемона избирает Кумир для сердца своего.

Итальянец умолк… Чарский молчал, изумлённый и растроганный.

Ещё бы не растрогаться! Даже если бы Чарский заплакал от восторга — мы бы не удивились. Гениальные стихи, потрясающая дефиниция вдохновенья. Но (как всегда у Пушкина) рядом с пафосом спряталась усмешка.

Читатель «Египетских ночей» скользит по сверкающим строчкам, и ему не приходит в голову, что итальянец вдохновенно поёт, конечно же, по-итальянски; невозможно ж импровизировать на чужом языке, да ещё употребляя слово «вежды» (тут не только современный итальянец-славист, тут из ста москвичей 99 провалятся).

Стихи, которые вольно (кое-как) передал Автору некий приятель со слов некоего Чарского, который чудом успел что-то запомнить (по-итальянски); а кто перевёл на русский, остаётся неизвестным… Столько промежуточных «персонажей» вертятся здесь только с одной целью: смотрите, как я умею морочить голову и путать следы — просто так, без всякой нужды; и сам себя хвалю.

Учёный епископ Холл говорит нам, что нет ничего отвратительнее самовосхваления, и я совершенно с ним согласен. Но с другой стороны, если вам в чём-то удалось достичь совершенства и это обстоятельство рискует остаться незамеченным, — я считаю, что столь же отвратительно лишиться почестей и уйти в могилу, унеся тайну своего искусства.

Стерн. Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена.

Пушкин хвалил сам себя, ибо похвал не хватало, брани хватало. В «Онегине» он даже не смог этого скрыть; накипело:

И альманахи, и журналы, Где поученья нам твердят, Где нынче так меня бранят, А где такие мадригалы Себе встречал я иногда: E sempre bene, господа.