Я находился у себя в кабинете, когда до меня донеслись первые аккорды, и, разумеется, тут же бросился в зимний сад, где уже были медсестры, кое-кто из врачей и даже несколько больных. Все сидели молча, боясь шелохнуться; я тоже сел, выбрав кресло подальше от остальных, в самом углу — отсюда было удобно наблюдать и за публикой, и за пианистом.
Я никогда не увлекался музыкой, ты это знаешь. В студенческие годы несколько раз случалось бывать в концертных залах, но это все из жадности до новых впечатлений, свойственной молодости. Редкие и по большей части случайные посещения не переросли в серьезный интерес, и с того дня, как я защитил диплом, музыка сама собой встала в один ряд с прочими очаровательными, но легкомысленными вещами, на которые у меня не хватало времени.
Поначалу, когда я уселся в это расшатанное кресло, мой интерес к происходящему был сугубо научным: в первую очередь я хотел проанализировать поведение пациента, не упустить ни одного симптома, ни одной мелочи, приглядеться к каждой детали, которая могла бы послужить ключом к решению головоломки. Однако спустя некоторое время (признаюсь в этом с неохотой), наперекор собственному рассудку, я закрыл глаза: пусть звуки струятся свободно, пусть катятся прозрачным, чистым ручьем. Окутанный музыкой, я забыл и о немом юноше, и об остальных пациентах — а ведь я хотел понаблюдать за их реакцией на игру, — забыл о коллегах, подчиненных… словом, обо всем, в том числе о самом себе и о тридцати годах врачебной практики. Едва я очнулся и понял это, как меня охватил жгучий стыд, точно я вор, которого застали врасплох на месте преступления.
Сделав над собой усилие, я прогнал наваждение, но, поверь мне, это было все равно что высвободиться из объятий любимой женщины. Юноша продолжал играть, сидя на табурете, — прямой, точно шест проглотил, даже, пожалуй, скованный в движениях, между тем как я, в своем блаженном неведении дилетанта, совсем иначе воображал манеру игры великих виртуозов. Плечи, шея, голова были совершенно неподвижны, словно застыли в оцепенении, и только руки сновали по клавиатуре, сначала медленно и плавно, потом с невероятной быстротой, казалось, они наделены собственной волей. Порой возникало ощущение, что не пианист играет на рояле, а, наоборот, его руки подчиняются черно-белым клавишам, вместо того чтобы властвовать над ними.
Не знаю, удалось ли мне передать свои впечатления. Как бы то ни было, с точки зрения науки они вряд ли имеют какое-то значение, и с ними мы ни на шаг не продвинемся к разгадке Тайны. Так что вскоре я перестал наблюдать за юношей и переключил внимание на слушателей. В зимний сад пришли многие из моих коллег, снова захватив с собой блокноты, которые, однако, лежали у них на коленях, ненужные и лишние, и никому даже в голову не пришло ими воспользоваться; санитары и медсестры слушали, разинув рот; больные же были словно загипнотизированы, они полностью растворились в музыке, и казалось, вернуть их к реальности невозможно.
Судя по выражению лиц, для некоторых это погружение в музыку было блаженством, для других — мукой. Среди них был один, господин Розенталь… Да, старик Розенталь. Возможно, ты его помнишь. Он попал в больницу, когда ты еще здесь работал, и, боюсь, останется надолго, хотя не стану утверждать, что лечение принесет ему пользу. Все, что нам пока удалось сделать, — это избавить его от некоторых симптомов болезни и с помощью лекарств наладить ему сон, но что касается самих причин… В конце концов, у кого хватит смелости и самонадеянности пообещать «вылечить» человека, пережившего подобное? У меня — нет, признаюсь честно; и сейчас я готов расписаться в собственном бессилии. Во время приема я держусь невозмутимо, с отменным спокойствием (или, по крайней мере, пытаюсь это делать), особенно в те моменты, когда оживают некоторые из его мучительных и тяжелых воспоминаний, и каждый раз благодарю Небо за то, что врачам строго-настрого запрещено болтать лишнее и они не имеют права разглашать историю болезни пациента.
Итак, старик Розенталь сидел в противоположном углу зала на диванчике возле стены, почти лицом ко мне и тоже в стороне от остальных. Сначала я не заметил в нем ничего необычного. Ну, конечно, он слушал сосредоточенно, внимательно, это меня ничуть не удивило, ведь я знал о его увлечении музыкой. Надо сказать, по этой причине я чаще всего всматривался именно в его морщинистое лицо, но вовсе не глазами врача, а скорее пытаясь уловить некое суждение, угадать его мнение об игре пианиста, выяснить, действительно ли это исполнение, которое настолько меня поразило, заслуживает наивысшей оценки с точки зрения человека, разбирающегося в музыке, или оно не так уж совершенно. Однако, сколько я ни смотрел на него, мне ни разу не удалось проникнуть за броню суровой сосредоточенности, сковывавшей его лицо, которое превратилось в застывшую маску.