Пока же оставалось только ждать, назначив пациенту обычный курс лечения. Главный врач сам заходил к нему дважды в день, однако лишь наблюдал за его самочувствием, которое в общем-то не вызывало особых опасений. Любые другие меры были невозможны из-за упорного молчания юноши, причем не только его рот, но и все тело отказывалось говорить — ни единого жеста, ни малейшего движения мышц, ни даже восклицания или вздоха, которые бы пролили слабый луч света на то, что происходит у него в душе. Он сидел, неподвижный, безучастный ко всем и ко всему, словно вообще отсутствовал, смотрел в стену остановившимся пустым взглядом и лишь украдкой косился на врача. И врачу приходилось прекращать этот иллюзорный, бессмысленный прием — он просил медсестру отвести юношу обратно в палату. Вскоре отпала даже необходимость поручать его медсестрам и вообще следить за ним: пациент вел себя так спокойно, что можно было позволить ему свободно ходить по больнице, однако он пользовался этой привилегией крайне неумело и как-то нехотя. Никогда не показывался в столовой, не смотрел телевизор в холле и вообще словно избегал тех мест, где собирались пациенты с не самыми тяжелыми заболеваниями, устраивая себе некое подобие светской жизни; в то же время нельзя сказать, что он совсем сторонился людей. Он не искал одиночества, но, казалось, был замкнут в нем, заперт у одиночества в плену и не мог даже представить себе иного способа существования.
И если врач не назначал ему приема, он целыми днями сидел у себя в палате, не выказывая ни интереса, ни досадливого отвращения к Надин, которая поминутно к нему наведывалась. Он не читал, не спал, он просто ничего не делал; сидел, уставившись в пространство, совсем как в кабинете у главного врача, отсутствующий и безразличный, и это приводило в отчаяние весь больничный персонал.
Однако каждый день, в час, когда тени от предметов становились гуще и длиннее и на эти широты спускались — как всегда, слишком рано — осенние сумерки, пациент покидал палату и вниз по лестнице шел в зимний сад, где, притаившись, его ждала черная громада рояля, тихо мерцая в гаснущем свете дня. Почти всегда в плетеных креслах уже сидело несколько слушателей, но он не обращал на них внимания: проходил к сцене, не смотря по сторонам, взгляд прикован к роялю; даже во время игры он не отрывал глаз от клавиш, словно все пространство мира свертывалось для него в сверкающую полосу слоновой кости.
Он не смотрел ни на кого, зато за ним наблюдали с пристальным, неустанным вниманием. Среди слушателей, устроившихся в плетеных креслах и скрытых полумраком, всегда был хотя бы один врач, которого — гораздо больше, чем Шуман и Бетховен, — интересовало поведение пианиста, все мельчайшие подробности (эти подробности записывались в блокнот). Не пропускала выступлений и Надин: пациент казался ей таким хрупким, ранимым и беззащитным, что его нельзя было оставить ни на минуту, хотя ничто вокруг не предвещало опасности… Ее жизненный опыт, правда, подсказывал обратное, вселив в нее боязливое недоверие ко всем и ко всему, так что даже в больнице, где обстановка была в общем-то надежной и спокойной, она старалась вести себя осторожно.
Днем, едва удавалось улучить свободную минутку, Надин бежала в зимний сад включать обогреватели: ни за что на свете она не позволила бы своему пациенту так долго находиться в холодном помещении, да еще вечером, и к тому же осенним. И уж разумеется, она не допустит, чтобы он портил зрение, играя в темноте; после того как два раза концерт проходил в сумерках, она принесла лампу и поставила ее на крышку рояля — светильник с нарядным абажуром, который взяла в свободной палате. И пока юноша устраивался на табурете, Надин на цыпочках поднималась на сцену и зажигала лампу. Она ступала настолько легко и бесшумно, казалось ей, что пациент даже не подавал виду, будто замечает ее, и она гордилась собой, однако огорчилась, когда однажды, прежде чем сойти со сцены, внимательно вгляделась в его лицо, напрасно пытаясь уловить во взгляде хоть слабый проблеск благодарности.
И все-таки мало-помалу стараниями Надин зимний сад преобразился, ей удалось привнести туда уют, которого не хватало раньше, ведь сад подолгу пустовал, холодный, неприветливый, мрачный, и только пауки ткали там свою паутину, развешивая сети под стеклянным куполом и между оконными переплетами. Врачи и медсестры, которые прежде смотрели на нее свысока, теперь только руками разводили, восхищаясь результатом ее усилий, а главный врач лично поблагодарил Надин: она вернула зимний сад к жизни.