Повседневная скромная еда, жалкое тряпье, чтобы прикрыть срам, да овчина — кому-нибудь другому этого показалось бы маловато за такую работу. Миколюкасу же хватало. Ведь он всего-навсего Миколюкас, не Миколас даже, поэтому и потребности у него малые. Он и сам себе казался маленьким, вот уж поистине — Миколюкас. Вот и не удивлялся тому, что вечно был у всех на подхвате.
Так мало-помалу Миколас Шюкшта превратился в «дядю», в того самого человека-конягу, неизменную принадлежность стародавней семьи, который и пашет, и боронит, и на все руки мастер, и на барщину ходит, и дома вместо батрака работает; он стал необходимой домашней утварью, без которой и хозяйство не хозяйство, и хозяину впору по миру пойти.
Дядя — это сама земля, что так безответна: плодами своими не кичится, не похваляется.
Вот он воротился из костела, поел, кое-что сделал, полежал и взял наконец свою самодельную скрипочку. Сам когда-то свил струны из бараньих кишок, сам смастерил коробку-остов, надергал конского волоса для смычка, купил канифоли. Из этого немудреного приспособления он уже умеет извлекать мелодию — бесхитростную, под стать ему самому: «Коль охота мне работать — я тружусь, ну, а нет — я бью баклуши и ленюсь».
Идет Миколюкас по двору, мимо гумна, поднимается тропинкой в гору, спускается с косогора в низину, пиликая одну и ту же мелодию. Он удаляется, и звуки ее становятся все тише, пока не смолкают совсем — Миколюкас будто шаг за шагом уводит их за собой из деревни на край поля. Деревня, словно не желая отдавать мелодию, подхватывает ее. Люди с песней выходят на улицу по двое, по трое. И стар и млад тянется вслед за Миколюкасом по тропинке в низину. Теперь и они внимают звукам скрипочки, с каждым шагом до них все отчетливее доносится: «Коль охота мне работать — я тружусь, ну, а нет — я бью баклуши и ленюсь».
А Миколас уже уселся на своем излюбленном месте — на бугристой меже, у луга. Сидит, поджав под себя ноги так, что они утопают в мягкой мураве, — ну, прямо сиротинка, которому не к кому прислониться, потому что нет у него ни матушки, ни зазнобушки, вот и припал он к родимой землице. Лицо его обращено к закату, где солнышко понемногу катится вниз, глаза вглядываются в просторы, но не раскинувшиеся перед ним, а заключенные внутри него самого. Миколюкас наяривает все ту же знакомую мелодию: «Коль охота мне работать — я тружусь, ну, а нет — я бью баклуши и ленюсь, коль охота мне работать — я тружусь, ну, а нет — я бью баклуши и ленюсь». Без передышки, мерно, в одинаковом темпе, совершенно не задумываясь над тем, для кого он играет, кому его музыка в радость, кому на пользу, кто ее слушает, кто под нее танцует и зачем она нужна вообще. Совсем как его природный собрат кузнечик, что стрекочет без передышки, затаившись где-то неподалеку в траве. Оба они вливаются в единый аккорд природы, не думая обо всем остальном. Оттого и не нагоняют скуку эти, пусть и однообразные, звуки.
Ушел Миколюкас со своей кручиной, пробудив в односельчанах тоску, желание идти куда глаза глядят, слиться с природой-музыкантшей, с природой-песельницей, с природой-щеголихой, где все так красиво, возвышенно и можно увидеть «дали дальние», а ведь это, почитай, как нельзя лучше ладится с грустью-тоской литовца. Музыка овладевает душами, околдовывает и приковывает к себе не столько художественностью, сколько созвучностью душевному настрою.
И вот все рассаживаются, одни вблизи, другие поодаль; переговариваются, а сами слушают. Даже те, что забрели в этот низинный лесок якобы за грибами или ягодами, не углубляются в чащу, откуда не слышно Миколюкаса и где царит тишина, — они крутятся в пределах досягаемости повторяющихся звуков, точно удерживаемые на звуковой привязи определенной длины.
На почтительном расстоянии от скрипача начинают кружиться пары. По большей части девушки. Сыновья крепостных танцевать не умеют; похоже, они так устали, что им не до этого — того и гляди, одна нога зацепится ненароком за другую, да и вообще получится не танец, а сплошное хроманье. Танцуют на особый манер. Берутся не за талию и не за руки, а держатся за плечи или подмышки, склоняются друг к дружке головами и кружатся, вскидывая широкими задами, — это они танцуют суктинис, а не кратитинис[2]. Музыкант наяривает свое: «Коль охота мне работать — я тружусь», а плясуньи знай отхватывают — чух-чух-чух-чух, образуя сильно расширяющиеся книзу и сужающиеся кверху копешки, составленные из двух перехваченных посередине ивовым прутом веников, которые кто-то крутит, держась за перевязку. Это сходство с вениками усиливалось еще больше оттого, что по праздникам девушки, и в особенности замужние женщины надевали на себя, как того требовала тогдашняя мода, по нескольку юбок, чтобы в сравнении с пышным задом тоньше казалась талия. Однако нужды в этом особой не было, да и толку мало: литовские крестьянки и без набавок были коренасты и дородны, а их могучий мужицкий стан, как ни перетягивай, тоньше не сделаешь.