И мужикам, и помещикам было ясно, что придется «отпустить людей», причем не из милости, а из-за стечения обстоятельств. Не отпустишь — вспыхнет революция. Отпустишь — опять-таки ничего хорошего: «народ» совсем «заблудит». Если уж люди сейчас от работы отлынивают, когда их бичом стращают да наказывают, то чего ж от них ждать, когда не станет над ними присмотра? Будут день-деньской дрыхнуть, по корчмам напиваться да растаскивать по бревнышку поместье.
Эти доводы казались помещикам резонными и логичными. Им не доводилось видеть таких, кто трудился бы в охотку, не подневольно, иными словами, на себя. Все они в один голос вопили о людском благе, о спасении людей, а сами при этом думали о своей собственной, помещичьей корысти. Их устами кричала их мошна, их неописуемый страх: куда ж нам потом без них, без рабов? Вон и в священном писании сказано: «…канавы рыть не умею, нищенствовать не подобает»…
Духом поместья пропитался и Раполас Гейше. И хотя, как умный крепостной, он ждал свободы, однако его собственное положение, это порождение крепостничества, убеждало его в том, что с «роспуском» людей с голоду подохнет не он, а эти «лоботрясы».
Все чаще Раполас стал возвращаться домой не в духе, озабоченный, недовольный. Даже по деревням не хотел ходить. Что толку? С тех пор все пошло наперекосяк. Даже те, что являлись на работу с опозданием, больше не хотели слушать его истории и байки — они сами шептались по углам и митинговали. Он чувствовал себя неприютно, беспокойно, страшновато стало оставаться одному.
— Околеют все от голода, дайся, когда красть нечего будет. Заживо сгниют, «клюя носом от безделья» — бока пролеживая…
Приходя домой, Дайся повторял жене то, чего наслушался в поместье, а нутром чуял, что это неправда, что грош цена всем его страхам за людей, просто он навязывает им свой собственный страх, и проку от этих речей никакого. Эх, если бы можно было заслониться этими речами. На него самого надвигался призрак неизвестного, необеспеченного будущего, которое, как Раполасу казалось, схватит его и уволочет куда-нибудь в преисподнюю.
Как раз в ту пору бог послал им с женой дочурку — здоровенькую, хорошенькую и ненасытную крикунью — и оттеснил на время всякого рода призраки. Отныне, где бы они ни были, старались выкроить время, чтобы посидеть возле зыбки, поглядеть на спящую малышку или поносить на руках, когда она поест. Даже плач младенца казался им сладчайшей музыкой и скорее приводил в умиление, чем раздражал. Они жили так спокойно, будто в их доме появилась святыня.
Да ведь это и в самом деле была святыня, сравниться с которой может одна лишь целомудренность. Там, где живет невинный младенец, злые силы не в состоянии чинить козни. Как в сказке говорится: один человек добровольно продал душу черту, а когда тот собрался было препроводить его в преисподнюю, мужик взял да и ухватился в последний миг за младенца — нечистый чуть не лопнул от злости и убрался несолоно хлебавши.
И все-таки призрак не преминул явиться. Была объявлена воля. Никто из деревенских не ходил больше на барщину. Пришлось подряжать на работы не так, как прежде — самому искать людей, слаживаться насчет денег, жилья, обязанностей, дров, посевов. Этакая сумятица тянулась года два. Все это время Гейше был в поместье сбоку припека — без определенного дела, никому ненужный.
В один прекрасный день появился в поместье молодой и, судя по всему, небогатый шляхтич: он притащился на плохонькой лошаденке. Он сразу же заявил, что отныне снимает поместье в аренду, а потому станет заправлять хозяйством, как ему вздумается, сам будет надзирать за порядком — понимай, всех прежних слуг и работников, не согласных собственноручно трудиться на него, отпускает на все четыре стороны.
Раполас же за всю свою жизнь почти не нюхал работы, поэтому браться сейчас за соху или косу ради жалкого, чтобы не сказать нищенского, пропитания, ему было и неловко, и невозможно. Он сразу же почувствовал себя таким старым, что хоть бери посох и ступай с сумой по дворам псов будоражить. Глаза и щеки у него глубоко ввалились, плечи опустились, ноги стали заплетаться. Раполас и улыбаться перестал жене, точно внезапно лишился ее. И лишь по-прежнему гладил ребенка, да и то трясущейся рукой. Из-за дочки у него больше всего и ныло сердце.