Летом они бродили без дела по полям, по лугам, по лесам, спешить им было некуда — целый день впереди, поэтому и останавливались подолгу то там, то сям. Значит, у Адомукаса была бездна времени, чтобы породниться со всеми кусточками-росточками, с живущими на них козявками-букашками.
Адомукасу вот-вот должно было исполниться пять годков, а разумником он слыл — не хуже иного старика. Да и как ему не быть умным, коль скоро рос он под крылышком самого умного во всем старостве человека, который к тому же был привязан всеми помыслами, всем своим существом к юному воспитаннику. Дядя-приживал нынче и в мыслях не допускал, что он может лишиться своего единственного слушателя — как же тогда жить? С ним никто не вступал в разговоры, никто не хотел его слушать. Не о чем ему было разговаривать и со своей супругой Северией, с которой они сходились к концу дня в клети лишь для того, чтобы лечь в постель и поскорее уснуть.
— Вот ты, Адомелис, небось думаешь, что мы в этом лесу с тобой одни и никто нас не видит и не слышит. А нас-таки и видят, и слышат — прежде всего боженька, который вездесущ и всеобъемлющ; почем знать, а вдруг это ясень и его собратья слушают нас с тобой, радуются нашим умным речам или, наоборот, боятся, как бы мы не причинили им зла. Вот ты взял и сломал безо всякой нужды веточку крушины. Видать, приглянулись черные спелые ягоды. Да только ты ведь не станешь их есть — они невкусные. Говорят, от них зубы крошатся. Тебе пустая забава, а на дереве рана осталась, вот ты сколько коры ободрал! У крушины сейчас жар поднимется, придется ей забыть обо всем и только язвы свои залечивать. Дереву тоже бывает больно, совсем как тебе — представь, что какой-нибудь головорез взял да и вырезал из твоей спины ремень. Помнишь того мальчонку, которому пригрозили вырезать по ремешку за каждый неверный ответ?
Адомукас прекрасно помнил все дядюшкины сказки, свято верил, что все в них было на самом деле: неужели дядя станет врать, ведь он столько знает. Оттого у малыша мурашки забегали по коже, когда он представил себе эту операцию. В его сердечко глубоко запал этот урок: нет, никогда больше он не тронет без нужды ни одно деревце!
— Дядя, — говорит он, — я тут земляничку сорвал. Ей что, тоже больно?
— Ей не больно, детка, раз она такая спелая да красная. Она и так осыпалась бы. Ей положено семена давать. Такова уж ее доля, так что ей не больно. И грибу не больно, когда его срезают. Век у него короткий, часами, а не днями, не говоря уже о неделях, исчисляется. Не сорвешь его, он тут же зачервивеет и погибнет, так и не принеся никому пользы. А сорвешь да засолишь — душу кому-нибудь потешишь…
И старик невольно перенесся в мыслях в те времена, когда его «Северёте», как он ее называл, солила грибки, потчевала ими соседей, за что все премного ее уважали. А нынче, о господи… И по щеке старика скатилась слеза. Он глубоко вздохнул, покачал головой и закончил:
— Ни рябина, ни груша, ни яблоня не чувствуют боли, когда с них снимают зрелые плоды. Ты лишь выполняешь их волю — сеешь зернышки. Но им бывает больно, когда ты вместе с плодами обламываешь и веточки. И покуда деревце не залечит рану, в том месте, где его сломали, плоды не вырастут.
Дядя говорил все это со страстной убежденностью, оттого и смог убедить своего питомца. Слова из сказки были для них обоих реальной действительностью, служили указателями на жизненном пути. После таких бесед оба испытывали удовлетворение, поэтому карта Довидене была бита. Дело кончилось тем, что Адомелис перебрался ночевать в дядину клетушку и спал там под боком то у него, то у тетки.
С Северией мальчику было еще лучше. Она укладывала его, укрывала, не лаская при этом и по-детски не сюсюкая. К тому же не было такого утра, когда бы она забыла испечь ему первому оладьев, заправить их подливой и досыта накормить, чтобы не так томительно тянулось время до завтрака. Так и жила эта троица — ни дать ни взять отдельная семейка в огромном семействе Довидаса. Но увы, и это зыбкое счастье развеял в прах неведомый злой дух, вознамерившийся отравить им жизнь, дабы превратить их в многострадальных избранников божьих, каким был Иов.
Довидене беспрестанно попрекала их куском хлеба, называла дармоедами, все никак не могла простить им того, что народу в доме прибавилось. Однако она не могла не видеть, что за последние десять лет состояние семьи ничуть не оскудело, а наоборот, приумножилось. Довидас прикупил невдалеке земли, там и скотину держали; в доме появилось больше молока, только вот в работниках ощущалась пока нехватка. Нанимали их с оглядкой, чтобы не вызвать кривотолков; старались больше работы взвалить на своих, домашних. Это было с руки и хозяйке. Отныне она оставалась дома лишь до обеда, а там исчезала часов до семи-восьми и возвращалась, когда нужно было готовить ужин. Томительным был этот отрезок дня и для старого и для малого — им не оставляли ничего, чтобы хоть заморить червячка. Дяде не привыкать было жить впроголодь, поэтому он помалкивал, а ребенок все время хныкал, хотел есть, да только больше ничего не было.