Выбрать главу

Вот и потеет толпа, вот и поет. Это бывает обычно не торжественная песнь, не притворное славословие, а лишь воспевание самих себя, своих равнин и пологих безмятежных пригорков, живописной, спокойной гармонии литовской природы. Опустимся на колени. Да благословен будет святый-святый-святый. Боже, отче наш и соответствующие сему дню святые — все это такое свое, литовское, так своеобразно отражает душевный порыв.

Шумит-гудит храм божий. Звонят колокола на звоннице, мелодично тиленькают время от времени бубенцы сигнорели, вскликивает человеческим голосом и то поет, то рыдает орган, что-то мистически-непонятное тянет ксендз, сияют свечи и знаки священного братства…

Дядя Миколас растворяется в этом стройном гуле, как в благодатной нирване. Он не чувствует себя обособленно. Он лишь частичка, лишь капля, из коих получается множество, которому под стать выразить грандиозное величие творца. Для него и сам божий храм как бы часть общей земли. По правую руку — черная, будто только что вспаханная им самим под пар полоса; это головы простоволосых мужчин. По левую — белый участок, напоминающий луг, на котором только что расцвели ромашки; это покрытые белыми платками женские головы. А посредине — пустая межа, на которую не ступают ни те ни другие. Да и странно было бы видеть на свежевспаханном пару белую ромашку.

Черное, серое, белое. Как удивительно единство природы с населяющими ее существами. Поле и луг тоже подгоняют хлебороба под свой облик, как гусеницу — листок или ветка, которыми она питается и где отдыхает; как бабочку — кора дерева, на которой она прячется от врагов. Гусеницу не отличишь от сломанной ветки, бабочку — от вспучившейся древесной коры; серого пахаря — от серой землицы, точно так же, как девушек, собирающих маковый цвет — от ярких луговых цветов. Все они тем же творцом созданы. Честь и хвала единству природы и всего живущего!

Для тетки же Северии все происходит по-иному.

Она — давно уже тетка, однако до сих пор не хочет примкнуть к рою деревенских тетушек, вдовиц и вековух, для которых костел — альфа и омега всей жизни, ее начало и конец. Дескать, храм для меня и батюшка, и матушка, он моя любовь и все мое утешение.

После смерти мужа даже костел не приносил тетке ублаготворения. Правда, если бы ее в праздник оставили дома, она почувствовала бы себя в роли пассажира, высаженного не на той станции, да никому и в голову не пришло бы поступить таким образом; вместе с остальными она спешит, торопится ни свет ни заря в божий дом, и ей там так хорошо, как нигде больше. Но несмотря на это, она не погружается в нирвану набожности, а отчего-то озирается по сторонам, точно ждет кого-то, и ловит чужие взгляды. Ах, нехорошо это, недостойно и, конечно же, не место для этого в костеле! Но, к сожалению, она вела себя именно так. Северия не молится, как бывало, спокойно, сосредоточенно, целиком уйдя в благодарения и челобития. Ей словно чего-то не хватает, а внутри — холод и пустота. Не успев прийти сюда, она ждет окончания службы.

Но вот она кончена. Продолжая витать в облаках и забыв надеть шапки, притихшие люди валом валят во двор в те же четверо дверей, оступаются на каменных ступенях. По-прежнему пребывая между небом и землей, они проходят половину двора, затем, опомнившись, надевают картузы, трезвым взором смотрят вокруг, и настроение их резко меняется.

Толпами спешат они, как до этого в костел, в трактиры, чтобы успеть до возвращения домой пропустить по маленькой, отвести изнуренную опостылевшей крестьянской работой душу. Толчея, куда ни сунься: и в корчме, и в мойшином, и в янкелевом шинке. Тут, как в костеле, никому не требуются удобства. Чем теснее, чем хуже, тем смелее. Точно ты у себя на скотном дворе, где церемониться ни к чему.

Пойди узнай теперь, прибывшие с востока неряхи-евреи развели в корчмах вошедшую в поговорку грязь или же нерадивость литовцев привлекла сюда евреев, как влечет навозная куча жуков. Ясно одно — все трактиры в Литве держали евреи, а ни один христианин не мог пробыть там долго, хотя они только и были их завсегдатаями, евреи же обходили шинки десятой дорогой.

Снова литовец слышит шум и гуденье той же толпы. Вдоль длинной деревянной стойки выстраиваются бесконечные очереди. Лица у всех оживлены и уже успели раскраснеться. Глаза блестят, рты полураскрыты, только и слышишь:

— Эй! Плесни и мне…

Все выжидающе склонились в сторону шинкаря — ни дать ни взять рожь в поле, поникшая под порывом ураганного ветра. Ждут с тоской и нетерпением. Толпы ожидающих терпеливцев и протянутые в жадном нетерпении руки, которые одновременно тянутся к хозяйке и подолгу висят в воздухе. Так разве что во время революции тянулись за прокламациями к подговорщикам. Стиснутые в кулак руки, напоминающие штыки атакующих, пытаются дотянуться до разливальщиц, которым люди с жаром суют гривенники, пятиалтынные, двугривенные, целковые.