И Северии стало до невозможности хорошо. Впервые в жизни она выпустила на волю то, что держала на короткой привязи — свою затравленную душу. Как будто зажатый в котле пар неожиданно приподнял крышку недоверия и с шипением вырвался наружу. Сначала она разразилась слезами, затем робко посетовала, но не на то, что было, а на то, что якобы происходит сейчас: мол, всем известно, какая она труженица, а Довидас с женой за это ей ничегошеньки не дают, ни кусочка мяса, ни крошки масла, она даже в костел отправляется на голодный желудок, а уж про то, что только ей одной положено корову доить, и говорить не приходится. Держат ее за девку-работницу, но ни рубля не платят, одевается же она до сих пор в обноски из своего приданого.
И тут-то Раполене стало до невозможности противно: впервые за свою жизнь она примешала к чистой, хоть и горькой правде ложь. После смерти мужа она отправлялась натощак в костел, к примеру говоря, причащаться крайне редко, пожалуй, раза два в год. Но коль скоро мешок с правдой однажды прорвался, жди, что из него посыплется и ложь, на худой конец, преувеличение.
Кто ж в деревне не знал про житье-бытье теток, что им ровным счетом ничего не платят, а лишь не дают умереть с голоду, чтобы было кому надрываться почище мерина. Долгих объяснений не требовалось — мужчины и без того, облепив длинный стол, сочувствовали бы ей с большим жаром, чем полагалось. Так и стала Раполене центральной фигурой… за столом в корчме.
Литовцам шинкарь по нраву, однако дочку свою за него не отдают, про это и пословица есть. Корчма гулом гудела, и казалось, что всем там хорошо, как у дядюшки в гостях. Тем не менее сидевшие неподалеку от большого стола немало удивились и весьма неодобрительно покосились на Раполене. Не прошло и десяти минут, как по местечку среди отъезжающих прошел шепот:
— Северия Гейшене бражничает за большим столом…
Прежде всего этот слух достиг, разумеется, ушей Довидене, и она с замиранием сердца ждала возвращения снохи. Та не замедлила явиться, однако по возвращении, даже не поев, направилась прямиком в клеть, чтобы передохнуть немного, как она это обычно делала, когда валилась с ног от изнеможения.
— Перебрала!.. — испуганно сообщила Довидене мужу.
— Пьяная! Вот те раз… — всплеснул руками Довидас, и оба перепугались так сильно, точно в дом к ним проник отравитель. Утром у нее не хватило духу хотя бы взглянуть на невестку. У Северии тоже. Всем хотелось отвести душу, они так и кипели от негодования, однако стыд заставлял их молчать. Да и разве говорят вслух о тайных пороках, хотя все о них давно знают? Это повторилось во второй и в третий раз. Тетка больше не таилась, поев, не шла отдыхать, а отправлялась в деревню, где гуляла молодежь. Усаживалась на лавке с пожилыми женщинами, громким хохотом встречала озорные выходки парней и вроде бы в шутку шла танцевать, когда какой-нибудь весельчак «силком» тащил ее в круг. Она бы расплясалась вовсю, да не знала новых танцев: умела танцевать один лишь суктинис, а молодежь охотнее танцевала кратитинис.
Только старением можно объяснить, отчего Раполене бесилась, отчего стала в тягость всем в доме, будто в нем поселился домовой, который, как известно, больше выносит, чем приносит.
Так оно и было.
Как-то перед праздником из дому неожиданно пропала денежная купюра среднего достоинства. За всю жизнь супруги не могли припомнить случая, когда бы у них что-нибудь пропало, им даже в голову не могло прийти, как можно тайком утащить что-то из дому. Кто ворует, тот и грабит, таскает вещи, ему не доверенные. Нет, тут не вор руку приложил! У обоих супругов одновременно мелькнула мысль, что это не чья-то, а невесткина работа. Оба смекнули, зачем ей понадобилось это делать, и почувствовали легкий укор совести.
— Ведь мы же ей гроша ломаного не дали на расходы. Когда она к рюмке не прикладывалась, у нее не было в этом необходимости. А вот как начала…
Супруги перепугались. Начало — не конец. Найдутся и другие «расходы»… Пожалели денежку, что и говорить: на дороге ведь не валяется. И стали они вслух сокрушаться: кто бы это мог украсть у них «бумажку». Вздыхали и жаловались каждый божий день, однако даже искоса не глядели на сидящую за столом невестку. Их деланное невнимание лучше всего убедило ее в том, что хозяева не только подозревают, но и наверняка знают, что это — ее работа. И она так же притворно не поднимала глаз от своей ложки.
Это молчание было во много раз более тягостным, чем самая отчаянная перепалка. Ну, стали бы попрекать, колоть глаза, тогда можно было бы искать в ответ оправдания, лгать, сердиться, браниться. Хоть выговоришься, если никого и не убедишь. Теперь же приходилось быть самому себе нелицеприятным судьей. Супруги бы уже давным-давно выпустили свои ястребиные когти, набросились бы на «похитчицу», будь у них меньше уверенности в том, что это она. А что, если Северия возьмет и сознается? Как тогда вытравишь из сердца презрение и страх: как же, в доме появился нечистый на руку человек? Пропади она пропадом, эта десятирублевка: ведь у них все же нет уверенности в своей правоте, как нет права унизить это человеческое существо, которое они безжалостно грызли и пилили вот уже столько лет и при этом, однако, продолжали уважать за кучу первостатейных достоинств. Легко им было браниться, коль скоро обидчики чувствовали, что обиженная сторона может с полным на то правом ответить им тем же. Нынче же невестка сидит пригорюнившись. Видать, кусок не лезет в горло. Напустишься на нее, а она — молчок. Что тогда?