Червонец обнаружился на прежнем месте. И как никто не знал, кто его взял, так никто не узнал, кто его возвратил. Да и не любопытствовали. Только с тех пор никто больше не видел тетку Северию ни в местечковой корчме, ни на деревенских гуляньях: нежданно-негаданно она окончательно превратилась в тетку, точно так же, как Миколюкас — в дядю, которому только и надобно было, что пахать на хозяина, проявлять долготерпение, ничего не требовать, признавая, кроме себя, одного лишь бога и ему одному открывая душу.
НЕМОЙ
Уж и не упомню, доводилось ли мне рассказывать кому-нибудь про то, как где-то на дальней окраине Литвы случилось мне причащать одного странного нищего. Он изредка появлялся в окрестных местах, и прежде всего бросалось в глаза то, что он совершенно не реагировал на все вокруг. Словно не замечал того, что его окружает, вернее, вообще никуда не глядел, не останавливал свой взор ни на близких, ни на отдаленных предметах, не устремлял его ни в землю, ни в небо, ни вдаль. Глаза у него были ясные, только чуть-чуть с поволокой. Он понимал, о чем ему говорили, выслушивал, если велели, однако в ответ не подавал ни звука. Он напоминал лед в стужу: лучи света пронизывают его насквозь, а растопить не могут.
Питался этот человек тем, что ему подносили. Без просьб, без благодарностей. В дом входил будто ненароком, просто посидеть немножко. Сидел считанные минуты, ничего не замечая вокруг и, похоже, глубоко задумавшись; если в это короткое время никто ему ничего не подавал, он безмолвно уходил прочь. В другой избе повторялось то же самое. Получив хлеба, он по-слоновьи, без смака, тут же уплетал его весь, будь то краюшка или коврига, казалось, он мог бы с такой же легкостью проглотить и полкаравая. Ну, а если перед ним выставляли огромную, как сито, миску супа, это было для него пределом мечтаний. Он хлебал его, точно это было изысканное блюдо, которого он не пробовал сто лет, хотя гость совершенно не задумывался над тем, что это: щи, свекольник, картошка или крупянка, — не все ли равно? Но если во время еды кто-нибудь заговаривал с ним, пенял на то, что он-де пропускает мимо ушей слова хозяев, нищий отставлял в сторону вожделенное блюдо и шел в другое место.
Если тебя попросят о чем-нибудь, ты скривишься недовольно, а уж коли не просят, кому придет в голову самому предложить? Вот почему таким редким удовольствием была для Немого возможность похлебать чего-нибудь — наспех уписывал он сухую краюшку, а запивал ее, видно, на улице, поскольку в избе никогда не озирался в поисках жестянки или ведра. Вот и представлял собой человек самые настоящие живые мощи — кожа да кости.
Кто он такой и откуда родом, никто не знал: ни сельчане, ни полиция; да никто им и не интересовался. Правда, когда в одной деревне Немой долго не вставал со скамьи и продолжал сидеть, прислонившись к стене, хозяину стало жалко его, и он заботливо уложил гостя, послав за ксендзом.
Оставшись наедине с больным, я испытал удовольствие не из приятных. Когда я велел ему перекреститься, он не сделал этого, а лишь остолбенело глядел куда-то в пространство. Ни губы, ни одна жилка у него не дрогнула; да и чему там было дрогнуть, когда у него и щек-то, можно сказать, не было. А лоб был изборожден таким количеством глубоких морщин, что прямо не верилось, как может их столько уместиться на таком узком пространстве. Мне вдруг захотелось пересчитать их. Насчитал пятнадцать, а сколько еще мелких протянулось по вискам. Ясно было одно: голодание окончательно изморило больного.