Костомарову доставили бумаги Чернышевского, изъятые при аресте, и он быстро овладел чужим почерком.
Возникают сразу же два вопроса.
Первый: мог ли Чернышевский написать пресловутую записку?
Второй: поскольку с Костомаровым Чернышевский был едва знаком, мог ли он, опытный конспиратор, именно ему оставить такую записку?
Что касается первого вопроса, то М. Лемке, автор интересной книги о политических процессах в 60-х годах, опубликовавший основные документы по процессу Чернышевского, пишет: «Чернышевский, вынесший на своих плечах все литературное прохождение крестьянского вопроса, знавший и следивший за ним изо дня в день, конечно, не мог употребить такой основной термин неверно, но это мог и даже должен был сделать поэт-переводчик, бывший, как в лесу, в крестьянской реформе».
Но Лемке ошибся. В тексте прокламации «Барским крестьянам», написанной незадолго до реформы 1861 года, везде стояло «срочнообязанные». Это и естественно. Когда Положение еще обсуждалось, в нем употреблялся термин «срочнообязанные»: правительство предполагало установить какой-то конкретный срок, в течение которого крестьяне выполняли свои обязательства перед помещиками. В последний момент от жесткого срока отказались и появилось более туманное — «временнообязанные».
На второй вопрос исчерпывающе ответил Ю. Стеклов в статье «Решенный вопрос»: «Чернышевский, зная, что за ним следят и ищут случая расправиться с ним, проявлял необыкновенную осторожность в словах, поступках и в выборе знакомств. Эта осторожность была всем известна. О ней говорили студенты, профессора, писатели, ею возмущались шпики в своих донесениях, ее отмечали жандармы и члены следственной комиссии, равно как тот же предатель Костомаров в своем письме к мифическому Соколову и в сочиненном им же письме Плещееву. Недовольство ею нашло даже отражение в сенатском приговоре. И вдруг этот осторожнейший человек совершает такой грубый промах, как оставление записки на квартире малознакомого ему молодого человека, к которому он вдобавок относился с подозрением, записки, в которой определенно признается в авторстве нелегального воззвания и которую мог прочитать любой посторонний, зашедший в комнату, и делает это без всякой надобности, ибо, не застав Костомарова дома, мог или дождаться его, или зайти в другой раз! Этот поступок, достойный зеленого гимназиста, настолько нелеп, что при минимальной добросовестности судей он должен был бы возбудить в них величайшие сомнения».
Но судьи отнюдь не склонны были сомневаться. Записку отдали на экспертизу. Сначала она поступила в комиссию, возглавляемую князем Голициным. В «Акте сличения почерка руки Чернышевского» говорилось:
«1863 года апреля 24 дня, в высочайше утвержденной в С.-Петербурге Следственной комиссии, командированные секретари: со стороны губернского правления Карцев и Степановский, со стороны уголовной палаты Филимонов и 2-го департамента гражданской палаты Беляев, производили сличение почерка записки, писанной карандашом, по показанию Костомарова, отставным титулярным советником Чернышевским, с другими бумагами им писанными и заключающимися в деле на 58-м листе и в ответах Чернышевского 30 октября 1862 года, и нашли, что почерк записки имеет некоторое сходство с почерком Чернышевского, коим писаны им означенные бумаги».
Итак, никакой попытки что-нибудь объяснить или хотя бы назвать какие-то признаки. Впрочем, юридического значения эта комиссия не имела, и, когда дело перешло в сенат, экспертизой занялись секретари сената.
Обладали ли они специальными познаниями в исследовании почерка? Ничуть. Это были самые обычные секретари, ежедневно имеющие дело с сотнями бумаг, написанных сенаторами. Может быть, их снабдили всеми необходимыми для беспристрастного исследования документами, то есть дали не только бумаги Чернышевского, но и Костомарова, как требовал Чернышевский? Нет, выдачу бумаг Костомарова сенат счел нежелательной.
И все-таки… три эксперта из восьми признали, что только восемь букв из записки сходны с почерком Чернышевского, общий же характер почерка совершенно другой. Лишь двое с готовностью подтвердили, что записка написана почерком Чернышевского, хотя и искаженным.
Основания для обвинения, таким образом, оказались весьма шаткими.
Тогда сенаторы взялись за дело сами и с непостижимой уверенностью заявили, что в «отдельных буквах сей записки и общем характере почерка есть совершенное сходство».
Результат этой предвзятой, невежественной, дилетантской экспертизы вполне удовлетворял самодержавие. Но увы, ему приходилось все же придерживаться своих же собственных законов. А по тогдашним законам Российской империи, если преступник отпирается, необходимы по крайней мере два «несовершенных (т. е. косвенных) доказательства». Пока сенат располагал только одним. На свет должен был появиться второй документ. И он, разумеется, отыскался.