Не знаю почему, но я был к нему как-то пристрастен — за проступки я его наказывал строже, чем других — между тем, как сейчас припоминаю, это был очень добродушный пес. Случаются такие несправедливости в семьях. Моя несправедливость отразилась на его характере — я замечал, что, играя с другими, он, бедняга, всегда косился одним глазом на меня, и — стоило мне сделать резкое движение, как он уже начинал кричать и стрелой неуклюже несся под кровать или на постель к матери. Любопытно было наблюдать, как своей придирчивостью к нему я внушил ему слишком низкую оценку самого себя.
Рос и развивался он быстрее своих сестер, но долго тщательно избегал драк с другими собаками и, в случаях столкновения, предпочитал ретироваться. Но однажды я заметил, как он ВЫНУЖДЕН был к обороне, так как отступление ему было отрезано: с жалобным визгом он вцепился в ухо своему противнику и своей здоровенной черной лапой нанес другой собаченке такой удар, что она перевернулась. Эффект был неожиданный — остальные противники подались назад, а сам Оксе в недоумении остановился. Этот момент переродил его характер — он вдруг почувствовал свою силу и тогда уже сам решительно перешел в наступление. Противники с визгом рассыпались.
С момента этой стычки Оксе стал другим — теперь он охотно сам нападал на собак и сознание своего явного физического превосходства доставляло ему видимое наслаждение. Оксе стал достойным сыном Мойтрука и скоро все булунские собаки должны были почувствовать это на себе. Но ко мне он сохранил прежний пиэтет, связанный со страхом — отголосок его детских воспоминаний.
Когда щенята подросли, мне пришлось раздать их приятелям и знакомым в Булуне. Но они долго еще ходили ко мне в гости и забавно было смотреть, как Нена при встречах каждого из них обследовала, заботливо обнюхивая со всех сторон — как будто она их при этом свидетельствовала и, быстро закончив эту операцию, равнодушно отходила в сторону. Казалось, она им говорила: «вырос — и живи своим умом, нечего больше на мать рассчитывать!»
Пришел май, чувствовалось уже приближение весны. Давно уже прилетели первые ее вестники — жизнерадостные «снегирьки» (лапландские подорожники). Появились, наконец, и чайки. Ждали гусей.
Еще зимой я решил встречать эту весну в Сиктяхе, маленьком летнем рыбачьем поселке, верстах в двухстах выше Булуна по Лене. Благодаря особым природным условиям — сдавленности в этом месте ленской долины — Сиктях для охотников представлял особый интерес: там был всегда особенно интенсивный весенний пролет всякой болотной дичи — лебедей, гусей, уток, куликов. А я в то время увлекался орнитологией и Сиктях наметил для себя, как наблюдательный пункт.
В путь отправился я в первых числах мая. Я сам управлял оленями и моя нарта быстро мчалась вдоль берегов или по самой Лене между огромными изломанными «торосами» (льдинами), поставленными торчком во время осеннего рекостава. Нена бежала сзади. При езде на оленях собака никогда не бывает «простая» (т. е. непривязанная), так как обычно олени пугаются собаки и бросаются от нее, сломя голову в сторону. Нена понимала это и не протестовала, — хотя мне и было ее жалко, но я боялся повредить ее репутации в глазах моего проводника-якута, посадив ее на нарту. Ехать пришлось по кочевьям тунгусов и оленных якутов, которые в это время года меняют свои пастбища. Ночевали мы в их палатках из оленьей ровдуги (выделанная на подобие замши кожа). Нена немедленно забиралась в палатку и спала всегда у меня в ногах, ни на минуту не покидая хозяина. Она хорошо знала свое место.
Тут впервые она меня поразила одним своим качеством, которое позднее мне так чисто приходилось подвергать испытанию — она удивила меня своей необычайной способностью приспособления к новой обстановке. Это чувство приспособления, несомненно, было у нее врожденное — от тех ее диких предков, которые жили всегда на лоне природы. Она чувствовала, видимо, себя во время этого моего кочевания и в тунгусских палатках так, как будто всю свою жизнь только и делала, что кочевала и жила по палаткам среди снегов. Для меня очевидно было, что такая перемена жизни ей даже нравилась.
Через три дня восхитительного путешествия мы приехали в Сиктях. Там было около 6-8 нежилых якутских юрт, мне предстояло поселиться в одной из них. С помощью якута-проводника я выбрал ту, которая мне показалась опрятнее и сохраннее, очистил камелек и внутренность юрты от снега и подтащил к ней свою «ветку», которую предусмотрительно привез с собой на особой нарте из Булуна. Затем напоил проводника чаем и отправил его восвояси. Я остался один с Неной — на сотни верст кругом не было живой человеческой души.
Три или четыре первые дня мне пришлось затратить на оборудование своего дома. Последний раз в нем жили летом, зимние пурги, конечно, жестоко его потрепали. Ту груду московских и петербургских газет, которую я привез с собой для чтения, пришлось истратить на то, чтобы по возможности заткнуть все те многочисленные щели, из которых вывалился мох. Затем надо было запастись льдом для чайника и для кухни, натащить дров. В этой работе мне добросовестно помогала Нена.
Зажил я Робинзоном. Гуси еще не показывались. Я или на лыжах бродил с Неной по окрестностям или лежал в своей юртенке за книгой, греясь у камелька. Мерз, немножко голодал, но был счастлив.
Есть какое то неизъяснимое наслаждение в такой жизни — вдали от всего, наедине с самим собой, среди дикой и чуждой обстановки. Солнце уже перестало закатываться, ночью оно становилось розовым и волшебным светом окрашивало снег. Бормотали по ночам куропатки. Однажды они даже устроили свое токовище у меня на крыше, чем привели Нену в неописуемое волнение. Но и я оказался чрезвычайно восприимчивым к голосам весны. Первый же пролетевший над Сиктяхом гусь прогнал мой сон — я немедленно услыхал его крик и вскочил с постели.
С этой минуты я потерял покой. Гуси — сначала парами, потом вереницами. Стройными станицами пролетали царственные лебеди, звонко трубя серебряными голосами. Шумливыми черными толпами низко надо льдом реки стремились утки. Бесконечное множество куличков — песочников, плавунчиков, турухтанов, камнешарок. Бекасы, кроншнепы… Кого, кого тут не было. Притаившись за льдиной, я сидел с ружьем и не мог налюбоваться на это нашествие. Скоро мне надоело стрелять и двустволку я заменил биноклем. Мне нравилось, лежа на снегу, следить за южным горизонтом, откуда выходила Лена. Я смотрел, как из-за горизонта одна за другой появлялись стаи птиц, как веером, пучками, пачками разбрасывались они по воздуху — непрерывно, непрестанно. Это походило на какой-то фейерверк, как будто где-то там далеко, на горизонте, пучками одна за другой вылетают звезды римских свечей и рассыпаются в вышине. Воздух был полон ликующего весеннего гама, видно было, что сами птицы опьянены своим количеством, своим криком, весной, солнцем.
Нена должно быть переживала нечто подобное тому, что переживал я. Она послушно лежала рядом в снегу и, не отрываясь, глядела на этот птичий поток — глаза ее горели.
Около месяца прожил я в Сиктяхе — из них не меньше двух сплошных недель продолжалась эта вакханалия северной весны.