Иркутск, конечно, был уже значительно серьезнее Якутска. Помню, что и я волновался, подъезжая к нему — ведь здесь была уже железная дорога, по которой через семь дней можно домчаться до Москвы, здесь можно было получить ответ на свое письмо через две недели, значит очень скоро узнать все и обо всех… С нетерпением соскочил я с пыльного тарантаса, остановившегося перед гостиницей. Нена, конечно, выскочила еще раньше меня. И как не был я взволнован приездом, я не мог не обратить внимания на поведение Нены. Выпрыгнув из тарантаса, она бежала по мостовой, низко опустив голову и обнюхивая на бегу каждый камень — временами она останавливалась и скребла лапой. Бедная дикарка была, очевидно, поражена почему это все камни лежат так ровно и так близко один к другому,… Я испытал чувство гордости за городскую цивилизацию.
Бедной Нене пришлось теперь туго. Мне часто приходилось уходить из дому — надо было оформить свои бумаги в полиции, были и деловые свидания. И мне приходилось запирать Нену в своем номере. Должен сознаться, что я всегда торопился вернуться домой и, возвращаясь, с удовольствием думал о том, что Нена меня уже дожидается. С удовольствием ходил с ней гулять по улицам, причем она долго не могла привыкнуть к тому, что идти следует обязательно по тротуару — обычно она носилась по всей улице, всегда обращая на себя внимание прохожих, иногда даже пугая их, так как многие принимали ее за волка.
По-видимому, Нену сильно смущали те разнообразные запахи, которых так много всегда в каждом городе. Я долго не мог понять, почему она всегда в таком волнении останавливается на углу, мимо которого нам часто приходилось проходить, — пока не встретил однажды на нем татарина, продевавшего лисьи шкурки: на этом углу, оказывается, была его любимая стоянка.
Однажды я испытал с Неной довольно неприятное приключение. Мы прогуливались по Большой улице, причем Нена чинно бежала впереди по тротуару. Вдруг она сделала несколько больших прыжков, догнала шедшую впереди даму и, встав на задние лапы, оперлась передними на ее спину — у Нены, оказывается, появилась потребность обязательно понюхать горжетку из песца, которая была на шее этой дамы. Можно себе представить тот визг, который подняла испуганная дама, подвергшаяся неожиданному нападению «волка», глупость моего положения и недоумение Нены, которой я строго выговаривал за ее поступок. С тех пор на улице я уже не спускал Нену с ремня.
По железной дороге ехать с Неной оказалось легче, чем я думал. Согласно железнодорожным правилам того времени собаку можно держать в купе лишь в том случае, если против нее не протестуют пассажиры, но достаточно одного протеста — и она должна быть помещена в собачье отделение, т. е. в ужасный собачий куток багажного вагона. Нена вела себя так чинно и скромно, она вызывала такое восхищение всех пассажиров и случайных попутчиков, что никаких недоразумений у меня с ней не возникало.
Из других купе ее поклонники обычно даже приносили для нее объедки и косточки, которые и сдавали мне (я никому из посторонних не позволял кормить Нену), детишки с моего разрешения усиленно гладили ее голову. Когда в купе приходили новые пассажиры, я строго говорил Нене — «пошла на место!» — и Нена сейчас же, грустно взглянув на меня, пряталась под скамейку и там, в темноте, я видел, как блистали ее фосфорические глаза. Однажды, впрочем, вышла неприятность. Где-то в западной Сибири в наше и без того уже переполненное купе влез толстый пьяный купчина и, зная, очевидно, железнодорожные правила относительно собак и желая отвоевать себе место, поднял скандал и потребовал от кондуктора, чтобы Нена немедленно была помещена в собачий вагон. Он возмутил против себя население всего вагона и какие-то сердобольные дамы приютили Нену к себе в купе, а я несколько длинных ночных перегонов, трепеща за участь Нены, простоял в проходе возле этого дамского купе.
Здесь, за эти пять тысяч верст железнодорожного пути, я еще больше оценил поразительную способность Нены к приспособлению — для такой дикарки, какой по существу оставалась Нена, прожить целую неделю в трудных условиях вагонной жизни было, конечно, настоящим подвигом.
В Москве среди домашних Нена произвела фурор — они знали уже о ней по моим письмам и ждали ее. Очень скоро сделалась она любимицей дома. Днем она жила под ломберным столиком в столовой и тихо лежала там на своем коврике. Утром от каждого она получала свою порцию — 5-6 сухариков, намазанных маслом. Это было ее самым любимым лакомством, причем особенно важно было, чтобы сухарики были совсем сухие и как можно громче хрустели на зубах. Получив от каждого положенную порцию, она скромно удалялась на свой коврик.
Но если кто-нибудь забывал ее, она напоминала о себе тем, что подходила к его стулу и, виляя кончиком хвоста, резким движением царапала лапой колено сидевшего за столом — иногда она просто лишь нежно клала на колени свою голову и, не отрываясь, пристально глядела в лицо заинтересованному, пока не получала своего. Вечером сама шла ко мне в комнату — она хорошо знала, что должна ночевать в одной комнате с «НИМ!» — и утром я опять, как бывало в Булуне, просыпаясь, встречался глазами, прежде всего с Неной.
Эта дикарка проявляла теперь необыкновенный консерватизм в характере — у нее были свои установившиеся привычки, сложившиеся в полной зависимости от нашего домашнего обихода, — в определенные часы она вставала, в определенные часы просилась гулять. Перед прогулкой она неизменно вспрыгивала на деревянный диван в передней, проявляя тем свою бурную радость, на лестнице вскакивала на подоконники каждого этажа…
Особенно подружилась она с моей маленькой племянницей. Верочка была в восторге, когда я сшил Нене упряжь и заставил ее возить Верочку в санях по двору — даже посторонние любовались этим, как невиданным зрелищем. Любила еще Верочка играть с Неной в прятки. Для этого они вдвоем спускались вечером в контору, когда там уже кончались занятия. Верочка зажигала во всех комнатах электричество и пряталась где-нибудь за дверью или под конторкой, откуда и кричала свое: «ку-ку, Нена!» — Нена срывалась с места и начинала носиться по большим комнатам, перепрыгивая через стулья, вскакивая на столы, но ничего с них не роняя, проявляя необыкновенную энергию и подвижность.
В эти минуты Нена была так красива! Горящие глаза, алый язык в разинутой пасти, белые клыки — и сама вся трепещущая, вся напряженная. Со смехом я замечал, как она стремглав проносилась мимо той двери, за которой пряталась Верочка, косясь в то же время на нее одним глазом. Она поняла смысл игры и, несомненно, делала вид, что не замечает Верочки — она, которой вовсе не нужны были глаза, чтобы знать наверняка, за какой дверью Верочка пряталась, которая издали носом своим все уже чуяла и распознавала. Но она хотела продлить удовольствие Верочке, хотела продлить удовольствие от этой игры и беготни самой себе.
И обе, довольные, возвращались наверх — Верочка, разгоряченная, хохочущая, с растрепанной косичкой, Нена — тоже возбужденная, с высунутым языком, оскаленной пастью. И придя наверх, Нена послушно ложилась на свой коврик и часами лежала смирно, зная, что наверху не полагается буянить.
Иногда я устраивал Нене праздник: брал извозчика и ехал с ней в Петровский парк. Она очень любила кататься на извозчиках — стоило на минутку остановиться около пустых саней, Нена уже сидела на сиденьи и тем срывала начатый с извозчиком торг. И всю дорогу сидела смирно, плотно ко мне прижавшись как бы старалась тем предостеречь себя от соблазна броситься на показавшуюся на тротуаре кошку или от желания спрыгнуть и подойти познакомиться с заинтересовавшей ее собакой. В Петровском парке она соскакивала с саней и начинала носиться по нетронутому глубокому снегу, взметая носом снег вверх и подхватывая его комья разинутой пастью. Для нее такие прогулки были величайшим наслаждением — она, конечно, переживала при этом впечатления далекого севера.