И только через два или три дня я разобрала ворох пакетов, оставшихся от посылки. Выкинуть я их не могла, для меня это было похоже на святотатство. Да, ничего смешного. И тут под ворохом целлофана нащупала маленький прямоугольник. Почему я не увидела сразу? Настоящий алый цветок с пятью лепестками, запаянный в брикет из белого стекла. Именно такой, как я себе представляла: можно любоваться, невозможно дотронуться.
А спустя четверо суток ты пропал. Отовсюду, со всех радаров. Я спрашивала и спрашивала: «Ты где? Что произошло??» Мои сообщения висели непрочитанные. Ты молчал.
Я вспомнила один наш разговор о возрасте и смерти. Когда ты сказал: «Чем старше, тем любопытнее становится жить. И ещё ведь умереть предстоит – тоже интересно».
Мы никогда не звонили друг другу, так у нас было заведено. А тут я набрала твой номер и безнадёжно зависла на длинных гудках.
В общей сложности я позвонила тебе одиннадцать раз. На двенадцатый раз трубку взяла незнакомая женщина и молодым прохладным голосом известила: «Мы похоронили его вчера. Сердечная недостаточность».
Когда я назавтра проснулась в слезах и пожелала тебе доброго утра, а ты снова не ответил, я подумала, что можно выплакать хоть целую солёную реку и она без остатка растворится в этом океане интернета. Но я всё же хотела бы знать, в каком запаснике, в каком проклятом и драгоценном кэше Гугла уцелел, сохранился наш с тобой рай, который точно был – вот где-то здесь, в двух шагах от реальности, до которой мы не успели дожить.
Защита Лауры[1]
В 16 лет я вдруг выяснил, что настоящее имя любви – Лаура, Лора. Так звали подругу моей матери. Она была старше меня на 20 лет, но это не имело ровно никакого значения. Одним лишь фактом своего близорукого и длинноногого существования (не говоря уже о проблесках взаимности) она упраздняла безнадёжность провинциальной тоски и превращала мир в полигон счастья. С точки зрения моей мамы это был не просто ужас, а «ужас-ужас-ужас». Когда нелегальный любовный сюжет, словно лох-несское чудовище, всплыл на поверхность, мне было сообщено, что это патология, «у нормальных людей так не бывает». Но, во-первых, я с лёгкостью соглашался быть ненормальным, а во-вторых, на тот момент меня уже настигла внушительная доза облучения французской литературой, и я успел, например, вычитать из биографии Бальзака, что первую, самую главную возлюбленную 22-летнего провинциала Оноре, 45-летнюю госпожу де Берни, тоже звали Лорой. По крайней мере, это означало, что я не один такой урод.
Что касается дальнейших сердечных коллизий, то надо ли перечислять неизбежные прививки взрослости, благодаря которым твоя последняя жизнь бесчувственной монетой закатывается в глухую щель между подобием и подобием на фоне зияющего отсутствия оригинала?
Ещё до того как мне попали в руки наброски «The Original of Laura», напечатанные в виде книги, я прочёл не менее десятка рецензий с резкими, буквально уничтожительными нападками на этот несчастный текст и на тех, кто посмел его опубликовать. Процитирую для примера статью[2] живущего в Нью-Йорке философа и критика Бориса Парамонова, который собрал самые расхожие обвинительные ингредиенты и подал их под самым ядовитым соусом.
«Царапина львиного когтя узнаётся на той или иной фразе, но узнаётся также неискупаемая, ничем, никак и навек не преодолеваемая погружённость в опостылевшую тему нимфетомании».
«…Удручающее свидетельство то ли „верности теме“ (как говорили советские критики), то ли стариковского бессилия автора выдумать чего-нибудь новенькое».
И наконец: «Издание Лауры-Лоры-Флоры – надругательство над фактом смерти».
Спрашивается: зачем сюда примешана высокомерно-снисходительная похвала «львиному когтю»? Очевидно, бывалый охотник, не упуская фотогеничную возможность потоптаться на шкуре крупного зверя, в нужный момент просто обязан напомнить о его когтях и клыках. Иначе мы не вполне оценим охотничью отвагу. Мёртвый лев – на редкость удобный противник.
Но выразительнее всего здесь, конечно, «опостылевшая тема нимфетомании». Прямо на глазах доверчивой публики обвинитель превращается в пострадавшего. Жаль, он не поясняет – когда и где, в каких криминальных закоулках «нимфетомания» успела ему так страшно опостылеть? Кто его, бедного, гонит в эту тему, будто на каторгу? Воображение рисует липкого, как жевательная резинка, уличного торговца-литератора, который не даёт проходу важному господину критику и подсовывает ему из-под полы контрафактных, дурно воспитанных нимфеток. Короче говоря, вовлекает в низменные, маниакальные утехи, мешая мыслить о высоком.
1
Эссе было написано для специального «набоковского» выпуска парижского журнала