— Он просто предлагает сыграть! — объясняла ты.
— Нет, Марта, никаких игр с бродягами!
А ты улыбалась и кивала, пока этот мигрант тянул тебя в проулок.
— Марта! — я схватил тебя за другую руку, прикрикнул на чернокожего.
— Джей, перестань истерить! Мы в центре Парижа! Что может случиться?! Просто посмотрим!
Как я и думал, играли они в наперстки. Молодой араб ловко орудовал металлическими стаканчиками, а кто-то из толпы постоянно угадывал, где мячик. Дважды угадал, и при нас ему вручили три сотни. Толпа состояла в основном из чернокожих и цыган.
— Пойдем отсюда, — дернул я тебя.
— Я хочу попробовать.
— Не смей.
— Не смей мне указывать, Джей!
Ты выставила полтинник и рассталась с ним уже через тридцать секунд.
— Марта, идем!
— Я хочу отыграться!
В ход полетел второй полтинник.
— Господи боже, Марта! Идем!
— Ты с ума сошел?! Я сейчас выиграю! Не мешай! — ты пихнула меня в грудь, и толпа немедленно поглотила тебя.
Больше полтинников у тебя не было. Было две сотни. Сначала ушла первая. Затем вторая.
Ты стояла с потерянным лицом несколько минут. Казалось, ты не понимала, что произошло. Все случилось в считанные мгновения, но я уже не мешал.
— Дай мне денег! — потребовала ты.
— Нет. Идем.
На этот раз без вопросов я грубо сжал твое запястье и поволок прочь.
— Мне больно! Пусти! Что ты делаешь?! Ты что не понимаешь, что там все мои деньги! У меня больше нет! Я вернусь и все заберу обратно! Я все верну!!! Отпусти немедленно и дай мне денег!!!
Ты орала на всю улицу, пока я тащил тебя к набережной. Ты царапала меня, ударяла в спину, визжала будто тебя насилуют. К счастью, ни одного полицейского нам не попалось. Иначе бы меня арестовали без долгих выяснений, потому что твое зареванное, истошно дерущее глотку лицо было красноречивей любых показаний.
Ты еще долго рыдала. Эти триста евро были последним, что осталось от твоих личных накоплений, которые ты держала на «черный день». Ты их и тратить-то не собиралась. Взяла на случай форс-мажора, если у меня вдруг не хватит. Мы были в Париже меньше часа с момента, как вышли из метро, а форс-мажор уже наступил.
— Почему ты не остановил меня?! Почему?!
— Я пытался.
— Ты что, не видел, что это — ловушка?! Как ты мог такое допустить?!
— Марта, успокойся, пожалуйста!..
— Что ты наделал?! Это же все мои деньги!!! Все!!! Мои!!! Деньги!!!
— Я знаю…
— Ненавижу тебя!!! Ты специально это сделал!!!
— Да, Марта. Специально. Ты хотела ошибиться. Ты ошиблась. Теперь давай подумаем, что нам с этим делать дальше.
Я солгу, если скажу, что легко пережил этот эпизод. Я солгу, если скажу, что он нисколько не омрачил наших следующих дней в Париже. Но я не солгу, если скажу, что и тогда пытался спасти нас, Марта. Пытался изо всех сил. Даже корил себя. За эту поездку. За то, что пустил на самотек твое азартное рвение. Да, я хотел, чтобы ты обожглась. Хотел, чтобы ты сама увидела, что не всякое распутство безобидно. Одно дело дразнить прохожих нашими интимными ужимками, и совсем другое — выбрасывать деньги, когда мы оба в них нуждаемся. Но я так до конца не понял, расценила ли ты мои действия именно так или как-то иначе.
Возможно, ты поняла мое отступление как слабость. Неужели ты видела его таковым, Марта? Ты решила, что я безразличен к тебе? Бросил в ответственный момент? Оставил одну? Убрался подальше, когда почувствовал «жареное»?
Нет, моя милая, дорогая Марта. И в самые печальные наши минуты, на балконе у Жана, где я злобно курил французские дрянные сигареты, над стиральной машинкой, куда ты засунула свою розовую кофточку и мою белую рубашку, включила стирку и вытащила обратно розовой и кофточку, и рубашку, я любил тебя. Любил до той степени, что буквально не мог без тебя дышать. Ты стала моими легкими, сердцем, печенью, моими трясущимися от дистонии руками, моей энигмой без пола и возраста. Даже ненавидя, я любил.
Но не мог больше прикоснуться к тебе.
Запивая едкую горечь табака красным полусухим, я боролся с отвращением и деспотией, которые настигали меня враз, когда я видел твое несчастье.
Я принял тогда всего одно решение: я найду еще способы заработать денег. Чтобы ты не чувствовала окружающей нас бедности, не горевала над выброшенными тремя сотнями евро.
Но я еще не знал, что, даже влюбляясь в богатея, женщину влекут отнюдь не его сбережения как таковые, а та уверенность, какую они дают мужчине. Уверенность во всем. В своей власти, в завтрашнем дне, в востребованности у женщин, в возможности поправить здоровье, в потенциальной способности обеспечить будущих отпрысков.
— О чем ты думаешь? — спросил я, когда мы гуляли по Монмартру.
— Здесь много художников, — ответила ты. — Посмотри, вон тот рисует маленькую девочку, — ты показала куда-то в сторону. — Представь, если бы это была наша дочь?
Дочь…
Почему-то люди в этой части делятся всего на два непримиримых между собой лагеря: тех, кто готов плодиться и размножаться в любых количествах и при любых обстоятельствах, и тех, у кого стойкая аллергия на слово «дети».
Однако как-то так вышло, что я состоял в том малочисленном лагере отщепенцев, у кого мысли вообще никак не желали поворачиваться в сторону продолжения рода (не буду лукавить, что это так же может быть одним из проявлений аллергии). До определенного момента вся околородительская тема обтекала меня свободно и гладко, не оставляя ни лишних вопросов, ни каких-либо терзаний.
Я понятия не имел, что думали об этом мои юношеские подруги, по умолчанию всегда пользовался средствами контрацепции, и в том числе ради защиты от болезней. Всегда находились дела поважнее, чем разглядывать в себе потенциального любящего отца или представлять очередную любовницу в «интересном положении».
Моя бывшая жена была убежденной чайлдфри. Сей факт я принял как есть без травм и пререканий. Нам вполне хватало собаки. Мне даже кажется, смерть Доры в некотором смысле ускорила наш разрыв с женой — в любом случае эти два события взаимосвязаны в моей памяти.
Хотя кого я обманываю? Ее роман на стороне закрутился, когда Дора еще радостно тявкала по утрам, требуя от меня немедленной прогулки. А внезапно собранные вещи в квартире через неделю после ее похорон были, наверное, проявлением своеобразного милосердия: если бы Дора не проглотила какую-то отраву на улице, я оказался бы холост на семь дней раньше.
Так что нет, Дора, ты не виновата. Спи спокойно в своем далеком собачьем раю. Надеюсь, хотя бы для собак он существует, потому что в человеческий рай я не верю.
Может, если бы верил, разрешил бы себе мечтать о потомстве? Говорят, это инстинкт. А я как будто напрочь лишился его, слишком рано узнав, что люди смертны, а рай, если он и есть (что вряд ли, но все же), ничем не делает легче потерю близкого человека. И мне не хотелось терять, а выходило наоборот — я терял, терял, терял…
Во мне всегда была сильна тяга к сохранению, поэтому я редко менял работу, редко менял женщин, редко менял что-то в гардеробе. Но, уж если приходилось, менял насовсем. Я не относил себя к вольным экспериментаторам до тех пор, пока не почувствовал, что в неизведанном тоже есть свои преимущества.
Оттого теперь, находясь в исключительно новой для себя обстановке на тропическом острове в объятьях женщины, о которой едва ли что-то мог рассказать, я ощущал себя счастливчиком.
Саша на утро после техно-вечеринки вела себя как будто тише. Она попросила отвезти ее на холм к Будде. Мы слонялись в тиши, почти не разговаривая, и незаметно очутились на территории недостроенного храма.
У строителей, по всей видимости, был выходной. Поджарые кошки спали в тени золоченых статуй. К нам вышел смотритель в оранжевой кашае. Он долго улыбался, глядя на Сашу, — ее длинные загорелые ноги не могли не приглянуться молодому монаху. Но затем он взял себя в руки и добропорядочно приветствовал, повел в храм.