— Успокойтесь, господин барон, — стараясь убедить его, прошептала Эля.
— А ты, паненка, символ смерти, помолчи. Эта Эля олицетворяет небытие. Я знаю, что умру, но иду по этому мосту с радостью — ведь я знаю, что с этой стороны меня не ожидает ничего нового. Я насладился жизнью — не каждый может так сказать о себе. Я завоевывал, объединял и накапливал — одним словом, творил — вот так-то. А выродок мой мне не удался, но я его и после смерти шарахну, за милую душу: отбивную из него сделаю.
Генезип помертвел. Впервые он видел отца не суровым, близким, любимым — пусть сквозь стиснутые зубы, но любимым старцем, а кем-то совсем иным, неизвестным, почти безразличным для него прохожим — и это было самым главным. И все же в этот момент отец был ему гораздо симпатичнее. Теперь он мог бы стать его другом или возненавидеть его навеки, или просто равнодушно уйти. Отец был для него чужим, иксом, вместо которого можно подставить любое значение. Зипек смотрел на него с огромной дистанции, которую создавала смерть, первая смерть в его жизни.
— Стало быть, папочка мне все прощает, и я могу делать, что захочу? — спросил Зипек почти с нежностью. «Знание» того, что отец был когда-то любовником княгини, сблизило его с ним, пусть и каким-то некрасивым и стыдным образом.
— Да, — ответил старый Капен, принужденно рассмеявшись прямо-таки со звериным оскалом, а его зеленые зеницы в складках жира мигнули холодным разумом и дьявольской, носорожьей злобностью. Ужасный старик из давно забытого сна: какие-то заросли можжевельника, в которых в предвечерних сумерках шипит прохладный ветерок, а в них собирает хворост старик с невидимым лицом — разрешено увидеть лишь его бороду — остальное принадлежит другому миру. Старый Капен знал, что делает, предоставляя сыну свободу, но даже он просчитался. Желание Генезипа заняться литературой моментально исчезло. Он стоял психически разоруженный, трясущийся от холода, недосыпа, перепоя и недавнего эротического возбуждения. Многовариантный вихрь будущего заслонил ему нынешнюю минуту, которая вдруг уменьшилась, словно в перевернутом бинокле, и почти исчезла под скрытым смыслом угрозы, содержащейся в наступающих и уже тревожно предощущаемых событиях.
— До свидания, отец, мне надо поспать, — решительно и невежливо заявил он и вышел из комнаты.
— А все же моя кровь, — удовлетворенно, почти триумфально шепнул отец Эле и погрузился в предсмертную дрему. За округлыми холмами Людзимирской земли в тумане вихрящегося снега занимался голубоватый свет.
Политический фон всего этого еще не прояснился. События лишь начинали медленно скатываться, словно ледник, с мрачных гор неизвестного. По краям ледника возникали небольшие, торопливые, не имеющие такого запаса времени, как он, лавины, но никто не обращал на них внимания. Деятелями всех партий, потерявшими свои прежние отличия в общем искусственном, псевдофашистском, безыдейном au fond[15] благосостоянии, овладели неизвестная до сих пор в стране широта взглядов и беззаботность, граничащая с каким-то радостным идиотизмом. Подвижная китайская стена росла и укреплялась, отбрасывая угрожающую желтоватую тень на остатки Азии и на Запад. Но где был источник света — не знал никто. Даже англичане, разбитые на несколько большевизированных государств, убедились наконец в том, что не являются монолитной нацией. И вообще, нигде, кроме Польши, не говорилось о нации, что, впрочем, полностью соответствовало последним результатам антропологических исследований.
Капен неясно думал: «Апоплексический удар, кровоизлияние в мозг — чему поможет это объяснение? Я стал совсем другим человеком. Если бы в этом состоянии я пожил еще, то, может быть, занялся бы социальными проблемами завода: сделал бы из него кооператив, а Зипека отдал бы в простые рабочие. А сам бы стал каким-нибудь подмастерьем. Кто знает, не сделаю ли я еще этого — то есть первого, а не последнего. Вот посплю и сделаю новое завещание. Не умру же я во время этого сна!»[Приходили ему в голову и другие мысли: о странном его приятеле Коцмолуховиче, генеральном квартирмейстере армии, который был влюблен — да еще как — в его жену (ныне бесчувственную, словно пень), когда она была незамужней.] «Совсем я, черт побери, размяк, — размышлял он дальше. — Хорошо, что умираю, — стыдно было бы жить, не стыдясь своего упадка. Но как умирающий я могу себе позволить выкинуть какой-нибудь „здоровый фортель“». Словно одеяло с выцветшими фиолетовыми цветами, его обволокла прежняя жизнь, ставшая далекой и лишенной красок. Закутавшись в то и другое, он заснул с верой и надеждой, что еще хотя бы раз увидит мир. При этом он удовлетворенно подумал, что ему все равно, проснется ли он еще завтра или послезавтра.