Но тут явилась родня: мать, Михальский, Лилиана и Стурфан Абноль. Начались типичные семейные нежности. Лилиана всматривалась в Зипека всезнающими глазами. В ней он был уверен — это было адски приятно. Он чувствовал, что сестра любит его — может, даже больше, чем те две женщины, и был дико доволен, что ей принадлежит его тайна, о которой никогда не узнает Абноль. А вдобавок мать... только теперь он достиг вершины счастья. Совершенное преступление соединялось с этим клубком женских чувств вокруг него в гармоническое, необходимое целое — оно было условием неких комбинаций с Лилианой и Элизой, без которых счастье не было бы столь полным, почти абсолютным. Для угрызений совести просто не было места. (Может, если б он ближе знал несчастного Вемборека, может быть... но так? — даже угрызений совести нельзя требовать от того, кто без причины убил кого-то через минуту после «знакомства». Нонсенс. Мало кому доводилось пережить такое, и большинство не в состоянии этого надлежаще осмыслить.) А тут еще свежий приказ по училищу, который только что принесли: Генезип был уже офицером, причем боевым, правда, в бою он никем не командовал, да и была это всего лишь паршивая городская перестрелка — ну, да и то хорошо. В приказе говорилось, что хотя от мятежа Синдиката до присвоения званий оставалась целая неделя, однако, поскольку неделя эта должна была быть отведена тактическим занятиям, день боя зачтен как достаточное испытание, и все курсанты произведены в подпоручики, то есть в «komiety», как любил по-русски называть этот чин Вождь. Даже унижение из-за Перси полностью ресорбировалось в шербет счастья, которого Зипка от души дерябнул всеми присосками своей новой бредовой личности.
А когда все ушли, Элиза сама дала ему девять пилюль давамеска Б2 — те самые, что ему перепали тогда на улице (хотя у нее был свой изрядный запасец). Он заснул мертвым сном, думая: «Ну — посмотрим, что теперь будет. Неужто и я обаблюсь, как все остальные?»
Проснулся он в два часа ночи со странным чувством. Он был не здесь, не в госпитале; боли не чувствовал, но ноги были как парализованные. Перед глазами, казалось, колеблется какой-то плотный темный занавес. Он ужаснулся — а вдруг ослеп? Взглянул туда, где были окна, — они и в самую темную ночь слабо отсвечивали красным. Ничего — абсолютная тьма, но тьма неспокойная — что-то незримо ворочалось там, словно в непроницаемом мраке боролись мощные тела чудовищных земноводных. Но в то же время на него снизошел полный покой — видимо, так и должно быть. Он лежал, почти не понимая, кто он такой — поднимался над собой, заглядывая в себя, как в какие-то неведомые пещеры и гроты, в которых творилось незнаемое. Вдруг клубящийся занавес прорвался, и его охватил вихрь бриллиантовых искр. Из них стали формироваться непонятные предметы, которые дрались между собой: какие-то комбинации машин и насекомых, какие-то бурые, желтые, фиолетовые воплощения предметного абсурда, изготовленные из непонятных материалов, но чертовски точно сконструированные. А потом вихрь вдруг замер, и Зипек убедился, что это всего лишь т р е х м е р н ы й з а н а в е с высшего порядка и он скрывает иной мир, н а х о д я щ и й с я в н е э т о г о п р о с т р а н с т в а. Где пребывал этот отчетливый, причем трехмерный, образ, понять было абсолютно невозможно. Впоследствии, хотя он помнил все картины, он никогда не мог реально реконструировать то невероятное впечатление в его непосредственной свежести. Остались только сравнения — суть ускользала от обычных органов чувств и вообще от пространственных ощущений. Началось с вещей относительно обыкновенных, значение которых подсказывал Зипеку таинственный голос внутри него. Он слышал его не ушами, а животом.
Итак: маленький островок посреди шарообразного океана — как будто он с огромного расстояния наблюдал какую-то крохотную планетку глазами диаметром в тысячи километров. Но никакой «километраж» вообще был невозможен. Расстояние было не расстоянием — а чувством, будто вращается шпиль, в который вытянулась его голова, касаясь к р ы ш и м и р а, пребывающей в н е б е с к о н е ч н о с т и. Все эти слова он употреблял потом, чтоб описать Элизе свои впечатления. Но они не передавали и частицы той неуловимой странности, с которой перемещались всевозможные планы — до полного исчезновения пространственных ощущений в обычном смысле. (Элиза только снисходительно кивала своей белокурой головкой, полагая, что видения Зипека — ничто в сравнении с тем, что видела она: «Каждый видит то, что заслужил, — но для тебя, для твоего темного духа, и такие видения хороши». Чувство неполноценности было одним из элементов адского вожделения, которое он к ней ощущал, — ничто, даже дичайшее насилие, не могло уничтожить дистанцию между ним и ею: она была в каком-то смысле недоступна. Эта недоступность выражалась в раздражающем спокойствии, с каким она воспринимала самые неожиданные явления.) Вдруг Генезип увидел бесконечную дорогу — это был ползущий в бескрайнюю даль зубчатый змей. Он стоял на змее, как на подвижном тротуаре. Это было уже на островке. Кто-то в нем говорил: «Это Балампанг — сейчас ты увидишь Пресветлый Свет — того единственного, кто при жизни слился с Предельным Единством». Змей кончился (это длилось целую вечность — вообще казалось, что время произвольно деформируется, в зависимости от наполняющих его переживаний) — и Зипек наконец увидел т о с а м о е (это — одно и то же — видели все, кто имел счастье проглотить пилюли давамеска): хижину среди низких, сухих джунглей (пурпурные цветы лиан качались у него перед носом, и он слышал пение маленькой птички, которая без конца троекратно повторяла одну и ту же ноту, словно п р е д о с т е р е г а я: «Не хо-ди, не-хо-ди...»). Перед хижиной сидел на корточках старец с кожей цвета café au lait[210]. Он поглядывал вокруг черными, огромными, нестерпимо сияющими глазами, а молодой жрец (с выбритой головой, в желтом одеянии) кормил его из миски рисом с деревянной ложки. У старика не было рук, а из плеч (это Зип увидел п о т о м) вырастали громадные фиолетово-красные крылья, которыми он иногда поводил, словно засидевшийся в клетке стервятник. «Так значит, он есть, он есть, — шептал Генезип в безумном восторге. — Я вижу его и верю ему, верю вовеки. Вот истина». А что истина — он и сам не знал. Л ю б а я в е щ ь, п р е д с т а в л е н н а я е м у в о и м я М у р т и Б и н г а, д о л ж н а б ы л а б ы т ь д л я н е г о и с т и н о й. Все это происходило в том же непонятном пространстве, которое, не переставая быть нашим обычным трехмерным, а вовсе даже не и с к р и в л е н н ы м, тем не менее пребывало вне нашей вселенной. Где ж это было? Он почти понял это, когда старик стрельнул глазами прямо в него и пробил его взглядом навылет. Зипек ощутил в себе свет — он был лучом, летевшим в бесконечной пустоте к какому-то кристаллическому, полыхающему н е в е д о м ы м и красками созданию (да не созданию, а черт его знает чему), — это и было недостижимое Предельное Единство в Раздвоенности.