Г е н е з и п: Жуткая чушь. Но и это возможно. Что только ни кроется в будущем, если оно заряжено т а к и м настоящим.
Э л и з а: Благодаря нашей вере мы можем переждать, как в маринаде, любую систему правления. Но всю философию надлежит абсолютно безжалостно истребить — как бесплодное — подобно игре в шахматы — разбазаривание мозгового фосфора.
Г е н е з и п: Что-то приводит меня в ужас, когда я думаю так в м е с т е с т о б о й. Я хочу жить, но от этого задыхаюсь! Спаси! — На мгновение он онемел, поистине придушенный страхом: черный, потный, с глазами навыкате, уставившись на самого себя в бесконечности, — а потом вскрикнул и не узнал собственного голоса. Внезапно открывшаяся пропасть зияла в нем самом. В с е б ы л о н е т о. Что-то бросалось на него изнутри — уже не чужой человек (тот прежний — ох! — были же чудесные времена!), но что-то безымянное и окончательное, как сама смерть, — не только его собственная, но смерть всего — Ничто. Элиза сидела неподвижно, повернувшись к нему своим чистым профилем, а на устах ее блуждала загадочная, провокационная улыбка. Генезип молотил руками воздух, в котором с безумной скоростью разрасталась г о р я ч а я борода того, убиенного им, — вот она уже заполняла вселенную, уже вырвалась за пределы конечного, как в видениях под давамеском — когда все происходило в ином пространстве, вне нашего мира. И в то же время он с необычайной ясностью — как никогда прежде — видел всю действительность — нечто чуждое, не свое, чужое, — видел неизвестно чьими глазами. Стало страшно. Глаза у него были выпучены, он тяжело дышал. Элиза не выдержала: обняла его — отчаянно вырывавшегося — за голову и притянула к себе. Владеть бы им, таким, всегда, господствовать над ним, переплавить его внутри себя в совершенно иную, н е п о з н а в а е м у ю сущность... Элиза любила его безумие, л ю б и л а е г о к а к б е з у м ц а, только в этом находила она утоление — теперь была как раз такая минутка — она ощутила, что у нее есть тело, есть и то и се, и это самое, внутри. Она, конечно, не знала, что потому и ощущает это — ох — счастье! Он принадлежал ей тогда, когда уже не был собой, когда вырывался сам из себя. Первый в жизни поцелуй, легкий, как прикосновение крыльев ночной бабочки, ласкающей чашечку ночного цветка, коварный в легкости своей, как само половое зло, затаившееся во всем бытии, нистек на приоткрытые и перекошенные губы Генезипа и содрал пелену помешательства с его расползшихся от испуга глаз. Отлегло. Он ощутил, что ему страшно нужен Коцмолухович — вождь и его битва. Умереть бы в такую минуту — даже без кавалерийской музычки. Что делать — такие минуты всегда приходят невовремя. Он очнулся, и именно теперь — до чего же он ее любил! (А она уже немножко меньше — секунду назад он был лучше.) Зип чувствовал: это она вытянула его из волчьей ямы, в которую толкала безжалостная ручища, которая изначально управляла его жизнью, — лапа отца. Но не того, который умер, а вечного — почти Бога-Отца, того, чье незавершенное безумие, безумие сильного человека, развилось теперь в нем, духовно слабом доходяге. В этом была ужасная несправедливость. Но не большее ли безумие — требовать справедливости от существования в целом? А именно этим и занимались величайшие мыслители: упрямо и безрезультатно оправдывали потусторонними законами аморфные кучи нравственных случайностей.
А порой Элиза пламенно вещала:
— ...и там, в бесконечной дали, пересекутся линии продолженных смыслов высших понятий, и мы обретем тождество в абсолютном единстве всего со всем и вне связи всеобщности с самой собой. Подумай, какое счастье — исчезнет разница между реальным и идеальным бытием, между понятием, тем, что его называет, и тем, что оно означает. Бытие в своей реальности ничем не будет отличаться от его единственного, высшего понимания: Всеединство сольется с самим собой — и так далее, и так далее... — Генезипу было немного стыдно за нее, но в конечном счете его, распаленного пламенностью Элизиных слов, охватывало неистовое вожделение. Он чувствовал: единство достижимо и здесь, на земле, — попросту если они падут друг другу в объятия, но сказать об этом еще не смел. [«Двоичное Единство» — ха-ха — при этих словах прыскали диким смехом китайские штабисты, запивая рисовой водкой крысиные хвосты, обжаренные в льняном масле. Смеялся и сам Ванг, главнокомандующий большевизированных монголов всея Азии, единственный человек, беседы с которым слегка побаивался Коцмолухович.]