Свисток Изидора «прорвал» морозный воздух. Давно пора. Еще один поцелуй запечатлен на лбу измученной жены (святой мученицы Ганны, как ее называли), еще разок усы прильнули к чудной розовой мордашке дочки [и тут слеза, черная, как черная жемчужина, скатилась с глаза (но — вовнутрь) этого великолепного экземпляра гибнущей расы — что же с ней, бедняжкой, будет, когда желтые паразиты затопят эту землю], и все быстро вошли в теплый вагон. [Коцмолухович, собственно, был привязан не к земле, а только к пейзажу — по крайней мере, так он говорил по пьянке.] Поезд медленно двинулся, тяжко сопя под стеклянным сводом дворца, пронесся как призрак мимо уродливых станционных строений и исчез в рыжеватом от утреннего солнца городском тумане. Сама историческая судьба целой страны мчалась в вагоне люкс на восток, к неведомой пропасти будущего, которое ждало в облике скучного, унылого осеннего белорусского пейзажа. И все было мелко, мерзко и плоско — разумеется, по сравнению с тайнами межзвездного пространства. Чудесно было ехать в прилично натопленном салон-вагоне. Недурная была ситуация. Зипок, затянутый в полевой мундирчик, сидел неподвижно, явно притворяясь, что он всего лишь адъютант, и более никто. Перси лишь теперь ужаснулась всему мероприятию и только и думала, как бы ускользнуть из западни ввиду неизбежного поражения. Она рассчитывала только на свою демоническую красоту — китайский штаб был безобразно падок на белых женщин высшей марки. А если этот сумасброд Эразм (Эрча), которого она тоже по-своему любила, прикажет ей отправляться на передовую, что тогда??? При одной мысли об этом она заранее негодовала против него. И в то же время собственное бессилие перед его абсолютной властью безумно ее возбуждало, причем желала она не только его, но и других — впервые в жизни. В ней закипало чудовищное вожделение к очаровательному юному убийце в адъютантской форме. Ненавистная ей реальная опасность и в о з м о ж н о с т ь н е и з б е ж н о й (как это?) смерти все делала именно настолько, почти качественно иным — страшным и чудесным, и желанным, и ненавистным, и любимым до безумия. Черт возьми — вывернуться бы из этого каким-нибудь генитальным «трюком» — вот задачка так задачка. Но бедной Перси не хватало сил, и это, именно это, придавало мгновению очарование, точнее — создавало то адское очарование, какое в нормальных условиях невозможно и вообразить. Однако она не умела п о л н о с т ь ю транспонировать дурное в хорошее, как этот ее всемогущий бык (она бешено завидовала этому его достоинству). А, чтоб его... И все же так хорошо, так хорошо, как никогда. Все у нее в руке, как рукоять отравленного кинжала, — в кого направить первый, решающий, заряженный будущим удар? Безумное колебание между крайним отчаянием и высшей точкой жизни... Даже если удастся обмануть судьбу и обойти своенравное предназначение, все уже будет не то. Высочайшая минута — но во всей полноте ее не пережить. И так без конца: сверху вниз и снизу вверх, до психической морской болезни, до головокружения над пропастью окончательной странности. Именно там они асимптотически встречались с Зипеком, там они встретились на расстоянии какой-то плевой бесконечностишки от полного слияния воедино.
Поезд мчался, как выстреленный снаряд, — его было не удержать и не отклонить — к неведомому «приговору истории», к двурого ощетинившемуся китайскому чему-то (что это было, не знал никто, даже сам Мурти Бинг, если только он действительно существовал). А командор этой дикой экспедиции был в превосходном настроении. Он тоже переживал пик своей мечты. Наконец-то он был тем «личным воплощением смертельного удара», как его называли штабисты, — таким с убийственной тоской он видел себя в воображении в мирные дни. Наконец-то лопнула пуповинка, соединявшая его с постылой повседневной жизнью. Пусть это будет недолго, но уж он отведет душу за все про все. Но бедняга ошибся (кто осмелился сказать такое?!! Расстрелять его!!!) — это был еще не высший миг. Высший крылся в точкомоменте гиперпространства, отмеченном в относительном земном календаре просто: 9 утра, 5 X, Пыховицы, — там, на фронте, заранее выстроенном в гениальной башке квартирмейстера. Однако не все можно предвидеть даже при столь безупречно действующем аппарате, каким был мозг Вождя. Но об этом позднее. Пока это был высший момент — ничего не поделать. Пускай придут другие, еще выше, — квартирмейстер ничего не имел против, он был «запанибрата» с мощнейшими стихиями мира: жизнь на вершинах, а смерть неважно где, лишь бы она была хороша, то есть была геройской, «настоящей» — в момент, когда действительно будет исполнена миссия его духа на этой планете, лишь бы, песья мать, эта смерть была прекрасна, как мечта девочки из рода вождей об идеальной гибели взлелеянного в мечтах рыцаря. Пока именно так все и обещало быть. Вождь без сожаления смотрел на убегавшие изумрудные поля, желтую стерню и сосновые лесочки — может, в последний раз — а может? — э — лучше не верить в чудеса. А если уж чудо произойдет, тогда и радоваться. Впереди была почти космическая катастрофа — необходимая, как развязка в греческой трагедии. Было несомненно, что другого выхода нет и быть не может. Он думал всегда наперед — никогда задним числом — это была его метода. Мысль у него всегда опережала жизнь, а не плелась за ней. До роковой минуты все должно быть так, как он желает, черт возьми! — а там посмотрим. Он зарылся губами в пушистые кудри Звержонтковской и сквозь ее блондинистые пряди поглощал пейзаж, летевший в раме широкого окна вагона. Переутомленные товарищи Вождя в большинстве своем дремали на красном шелку диванов. Часть не на шутку завалилась спать — ночь они провели, интенсивно прощаясь с жизнью. План операции потенциально был готов — оставалось только продиктовать его командирам отдельных групп так, чтоб они не могли понять его во всей полноте. Пока больше нечего было делать — только «энтшпанироваться» вовсю. Он взял Перси на руки, как вещь, и вынес из салона в спальное купе. Зип даже не дрогнул — атрофия эротических чувств, что ли, черт побери? Иные натуры только в безумии обретают максимум счастья — чуть ли не с рождения он еще не был так счастлив. Предавшись чужой воле, он пребывал в неподвижности у главной турбины событий, возле самого очага сил такого масштаба, как Коцмолухович (чего ж еще надо?), — пристроился в укромном уголке на мчащемся снаряде — маленькая блошка на пятнадцатидюймовой гранате, рвущей запыхавшийся воздух. Лишь иногда, боковым центром сознания, он испытывал страх, что очнется от этого блаженства. В воображении он четко видел последнюю сцену с Элизой, но непосредственно, эмоционально не мог признать своей вины перед собой и другими за то, что совершил. Все, что было, сложилось в красивую и необходимую картину: живые лица выступали в ней только переодетыми актерами. И все было нормально — ни тени безумия — конечно, только для него.