— Итак, господа, вам причитается несколько слов объяснений относительно наших целей и методов. Вопрос так же прост, как конструкция нашей молитвенной мельницы: вы расово исчерпаны и не умеете собой управлять. Мы умеем; наш веками дремавший разум пробудился, однажды получив в свое распоряжение ваш гениальный алфавит. Наша наука сразу поднялась выше, чем ваша. И вот что мы открыли: вы не умеете управлять — а мы умеем. Для каждой страны есть некая идеальная система, в рамках которой эта страна может достигнуть высочайшей производительности. Доказательство нашего превосходства — наша организация и организация других родственных нам народов. Мы должны вас научить. Политики как таковой для нас не существует — речь идет о научно организованном и регулируемом воспроизводстве. Мы вам все устроим, и вы будете счастливы. Речь идет не просто о желании обратить культуру вспять, а о трамплине для прыжка. Каковы будут возможности хорошо экономически организованного человечества, даже мы не в состоянии предвидеть. Быть может, оно всего-навсего будет осчастливлено, а высшие формы творчества должны будут исчезнуть — ничего не поделаешь. И то это будет много, очень много. Но есть еще одна проблема: мы тоже в известном смысле устали — не так, как вы, но тем не менее. (Not as you are, but nevertheless.) Мы должны расово освежиться, должны вас поглотить и переварить, и создать новую желто-белую расу, перед которой, как доказали наши институты социо-биологических исследований, откроются неведомые возможности. Поэтому мы введем обязательные смешанные браки — только художники с м о г у т о б л а д а т ь теми женщинами, каких захотят, — белыми или желтыми — все едино. Заранее имею честь просить у Вашего Превосходительства руки вашей вдовы для себя и руки вашей дочери для моего сына. Рациональное выращивание вождей, в хорошем смысле деиндивидуализированных, — один из главных принципов нашей программы. — Эту фразу он снова запил и сел, утирая лысину белым шелковым платком. Коцмолухович молчал.
— Молчание — знак согласия, — изрек Ванг, уже неофициально обращаясь к Вождю, у которого была такая мина, будто он прослушал, к примеру, речь Хусьтанского на каком-нибудь полковом празднике. А прошел он через следующий ряд состояний: в минуту, когда услышал смертный приговор, преподнесенный ему в столь оригинальной форме, он испытал удивительное чувство, точно во все нервные окончания ему вдруг воткнули раскаленные булавки — нет, скорее, как если бы из всех этих окончаний вырвался ток — огни святого Эльма или что-то вроде. Было больно. На руках он отчетливо видел фиолетовые огни. Взглянул вперед и сквозь большие окна разглядел солнечный, осенне-полуденный парк: это была не реальность — словно некий злой дух показал ему в кривом зеркале чистый экстракт чарующих воспоминаний невозвратимого прошлого. Он смотрел на это, как на минувшее... Ужасающий пейзажный сантимент рванул ему кишки болезненной судорогой. Никогда... Хо-хо — такая минута — это вам не битва. Все силы он послал на фронт — фронтом была маска. Он не дрогнет и дрогнуть не может. А вот движение бровями можно себе позволить. — Чрезмерное окаменение даже не хорошо — оно может выдать. На эту картину тут же наплыл другой образ — жены и дочери. Он увидел маленькую Илеанку — как она ест кашку на высоком стульчике, на фоне темного интерьера столовой, а склонившаяся над ней «святая мученица Ганна» что-то ей шепчет. (Так оно и было в этот час.) Нет — не в том следовало искать спасения — там была слабость — Жолибож и пеларгонии (уж это непременно). Чем-то вроде опоры была только Перси — та, что притворялась перед китайцами его женой. Она как раз упала в обморок, и двое китайских штабняков, абсолютно похожих друг на друга, с научным знанием дела приводили ее в чувство. Коцмолухович еще раз «взбодрил мозги шпорой воли» и задержал убегающее тело на краю смердящей пропасти, где затаились страх и бесчестье. «А может, лучше было погибнуть под огнем?» Ужасное сомнение — как оно там было, с этим человечеством. Отваги ему всегда было не занимать — но тут иное дело — Джона Сильвера, и того тошнило при мысли о петле. Гм — обезглавливание — почти что «ganz Pomade»[231] — одно другого стоит. И вдруг на месте, где только что сидела Перси, Вождь явственно увидел п р о з р а ч н у ю, бородатую, неопрятную фигуру Нехида-Охлюя — первая в жизни галлюцинация (не считая видений под давамеском). Но мозг, уже пришпоренный усилием воли, выдержал и этот удар. Никто не мог оценить — квартирмейстер смотрел на призрак, как на стул — средь бела дня. Нечто поистине адское. Ему вспомнилось, как когда-то, еще маленьким, изволите видеть, «карапузом» он смотрел шекспировского «Макбета» с иллюстрациями де Селюза. Эту книгу показывал ему — конюшенному мальчишке — Храпоскшецкий, который был младше его, — брат того, что погиб нынче утром в отчаянной кавалерийской атаке на пулеметы 13-й дивизии. Квартирмейстер помнил, как он боялся темно-прозрачного духа Банко и как заснуть потом не мог из-за упорно возвращавшегося видения. Дух исчез. А когда Ванг закончил речь, Вождь рассмеялся в тишине своим «gromkim» кристальным смехом. В этом не было никакой истерики — только молодость. (Он давно уже душил в себе этот смех — со времени сватовства старого «чинка» за его жену. Ха-ха! — c’est le comble[232]. Он решил не выводить беднягу из заблуждения — «pust’ razbierut potom». Вот будет потеха.) Все посмотрели на него. Перси очнулась и, поддерживаемая китайскими офицерами, стуча зубами, вернулась в зал. В тишине было слышно, как ее жестокие зубки звякнули о гулкий хрусталь чаши, которую подал ей начштаба Пинг. Коцмолухович встал и произнес голосом свободным и легким — «кавалерийским» (по-французски):