Выбрать главу

Взбунтовавшийся сорок восьмой пехотный полк, в котором не удалось (по неизвестным причинам) посеять идеи национал-синдикалистов — [говорили просто, что это «врожденный патриотизм» — брехня! сударь мой — в нынешние-то времена? Форменное издевательство. Почему именно в сорок восьмом, а не в девятом? Ведь различия между Польшей русской, прусской и австрийской к тому времени давно перешли в разряд мифов. Чудные времена — не так ли? А тут еще китайцы. Буксенхайн по пьяни часто говаривал Лебаку: «Польша держится только на непунктуальности — будь она пунктуальна, давно бы ее не было». Врезать бы по морде всем этим мерзавцам. Но нет — «друзья последней демократии» были неприкосновенны — разве что отмутузить их, как Зипек, пьяных, в гражданке, на темной улочке] — так вот, сорок восьмой поливал беспорядочным огнем полукруглую площадь, граничившую с аллеей, из двух угловых домов, банальных, как все дома в новых районах, — но до чего же они были необычны и диковинны в эту минуту. Казалось, это неэвклидовы гипердома, дома из другого измерения, прямо из сказки. Это были какие-то инфернальные дворцы, в которых обитала сама смерть, воплотившаяся в нескольких дураков со старыми немецкими карабинами в руках — их толкнули на низменное, непристойное дело другие дураки, которые еще хуже, чем они, потому что, несмотря на свою дурость, убеждены, будто в них воплотился дух народа, а по сути дела желают только всласть пожрать, зенки залить да девок полапать.

Где-то далеко за городом тяжко бухнул орудийный выстрел. И был в нем ужас, как в надвигающейся буре, — но там ужас рассеян в природе, а здесь он был сконцентрирован в определенной точке, которой мог быть живот слушающего человека — иначе это не выразить — стихия была очеловечена. Генезип весь обратился в слух — ему казалось, что уши у него, как у нетопыря. Как бы то ни было, это был настоящий бой, хотя происходил он в скверных условиях. Следовало пережить его по возможности осознанно, хотя бы для того, чтобы после иметь о нем свое мнение и соответственно рассказывать. Прежде всего надлежало хорошенько запомнить все звуки. Несмотря на долгую дрессуру, будущий офицер не мог заставить себя испытать хоть мало-мальский технический интерес к происходящему — как тактическая проблема все это ничуть его не волновало. Если бы сейчас он мог командовать, скажем, дивизией, это было бы совсем другое дело. Но несмотря на титанические усилия, возникло столь великое смешение материй, что потом Зипек так и не сумел реконструировать все свои впечатления в их первоначальных взаимосвязях. Прошедшая ночь и неумолимо наступавший день были хронологически многомерны — их невозможно было адекватно втиснуть в нормальные формы понимания прошедших событий. Было ясно одно — эта ночь впитывалась в актуально переживаемое утро, как гнойные выделения в благодетельную губку, — она все больше бледнела и хирела.

Невзирая на все «накладки» в ходе событий, поначалу Генезип встретил жужжание пуль с поистине нечеловеческим наслаждением. Наконец-то! («Обстреляться» было мечтою всех молодых юнкеров. Конечно, лучше бы это была резня en règle[203]: с окопами, танками, ураганным огнем артиллерии. Но на безрыбье и рак рыба.) Правда, стук тех же пуль об стены домов позади него был уже гораздо менее приятен. Слишком недолго длился подъем. Вот если б сразу можно было кинуться в бой не на жизнь, а на смерть, тогда все было бы чудесно. Так ведь нет — их держали тут, под огнем, безо всякого толку (как правило, все, что делают командиры, кажется солдатам бессмысленным), пока из-за не слишком уж роскошных строений Дземборовской площади выползал угрюмый, будничный как мытье и бритье, летний день, одетый в лохмотья серых, до жути обыденных туч, изодранных, словно обноски. «Все происходит слишком быстро, тут же кончается коротким замыканием, и по сути ни на что не остается времени», — печально размышлял Генезип в перерывах между очередями. Ах — если б можно было все досконально, «сверху донизу» прочувствовать, вознестись над этим и уже тогда, наполнившись всем этим под завязочку, шпарить дальше куда глаза глядят. Подлая иллюзия. Битва расползалась под руками — она была чем-то столь же неуловимым, как дикие музыкальные гармонии в каком-нибудь опусе Тенгера. Ряд нелепых положений и поступков, лишенный всякой композиции и, что еще хуже, — всякого очарования. Только иногда вдруг вспыхивал внутренний свет, на мгновение мир озарялся, как молнией, красотой окончательного понимания, но тут же угасал снова, погрязая в самом средоточии заурядности, усиленной тем, что заурядность эта была, с какой-то точки зрения (скажем, с точки зрения утреннего кофе, обыденной муштры или эротических переживаний), поразительно необычна, хотя и не теряла ничего из своей серости и скуки, вполне сравнимой с гарнизонным уставом.