Приближался роковой и желанный день: вот-вот — не то завтра, не то послезавтра. Генезип решился на окончательный разговор. От кого еще ему ждать утешения, как не от нее, своей наставницы в сфере тайных наук. Он рвался к ней, тянулся, льнул, умоляя о спасении и не чувствуя, что в ней-то и есть источник его прогрессирующей невменяемости, которую без нее он, быть может, сумел бы преодолеть. Он решился говорить — но лишь бессмысленно шептал, спрятав лицо у нее под мышкой слева и втягивая раздувшимися ноздрями убийственный, «кровавый и преступный» (не было других слов), легкий запашок неизведанной плоти. «Ах, эта плоть — в ней-то и есть тайна всего, а не в комбинациях понятий, зависших где-то в идеальном бытии, в котором без толку копались все мудрецы мира». Покойник Бергсон обрадовался бы, если б мог «услышать» эту «мысль». Так думают до — а после? Он шептал, а каждое слово, которым она отвечала на этот его быдловый шепоток, было священно, дьявольски занудно и служило бешеным допингом для ненасытимой и бессильной страсти. Эти стандартные, пустейшие слова убийственного учения польских джеванистов были — конечно, в ее устах — словно капли воды, падающие в раскаленный докрасна котел. Стыдно повторять эту галиматью. И все происходило как-то в с у х у ю — другого определения нет: пустыня и горячий самум. Страшно было — что там китайцы! Здесь, на малом отрезке личных трагедий, семафорически наглядно прорисовалась трагедия целых поколений. А имя ей: «неспособность к настоящим большим чувствам». Конечно, где-нибудь какой-нибудь сапожник по-настоящему любил какую-нибудь кухарку — но не это формировало жизнь в целом, по крайней мере в Польше, полной шизоидов, а то и шизофреников на творческих постах. Пикники еще не прорвались к власти — только китайцы обеспечили им возможность развиться в настоящую силу, и потом уже было все хорошо. Зипек решил прервать лекцию любой ценой.
— Слушай, Элиза, — сказал он (совершенно не то, что хотел, как обычно случается с молодыми людьми), — я даже не могу решиться назвать тебя Лизкой — это мука мученическая. Если ты не дашь мне совершить подвиг — что тогда будет?.. — спросил он с беспомощной улыбкой крайнего отчаяния, глядя в просвеченное бледной вечерней зеленью сентябрьское небо. Уже веяло холодом с далеких лугов, на которые отбрасывал изумрудно-голубую тень курган имени одного почти забытого национального героя. Тут земля еще дышала жаром дня. Страшная тоска сдавила обоих. Как же адски они завидовали рою запоздалых (почему? в сентябре?) комаров, вившемуся в танцевальных па на фоне горячего нутра желтеющих «куп» ракиты. Они завидовали всему рою, а не отдельным комарам: диссоциироваться на отдельные сущности — жить во множестве, не быть собой, вот до чего дошло. Долгоиглые сосны тихо шипели под вечерним ветерком. Замкнуть бы вечность в таком мгновение и больше не существовать.
— Я бы собой пожертвовала ради того, чтоб ты мог совершить подвиг. Не нужны мне никакие почести, только бы ты мог стать великим сам для себя — я верю, ты себя не обманешь...
— Нет, нет — так я не хочу, — простонал Генезип.
— Знаю: ты бы хотел под военный оркестрик, со знаменами, и чтоб Коцмолухович (она всегда так говорила — не как все) ударил тебя по спине мечом Болеслава Храброго. — (О, как Генезип ненавидел ее в тот момент и в то же время как любил! О мука!) — Нет, для тебя это не цель, а только путь к величию. Когда ты созреешь, тебе этого не хватит. Войну тебе придется пережить наперекор себе, скрываясь от себя.