Выбрать главу

Как же близко подошел он к этому небытию по гигантской лестнице иерархии возможностей! Едва он оторвался от основы полной заурядности [он, бывший мальчик на конюшне, а потом доезжачий (что это такое?) графа Храпоскшецкого-Слезовского, помещика из Слезова и Дубишек, чей младший сын, майор, командир эскадрона в лейб-легионе Вождя, был теперь его слепым орудием], а она уже влекла его искушением тихого сна, заурядного, почти не сознающего себя существования. «Хамская кровь или что? — «вознегодовал» Вождь сам на себя. — Так-то оно и хорошо — а вот кабы я графом был, не было бы в том никакого форсу». Ах, если б можно было кончить жизнь спокойно, совершив этот безнадежный подвиг, дав эту проклятую битву, которая должна была стать тем самым «opus magnum»[221] всей его жизни? А? И потом только разъезжать по свету с дочкой, показывать ей сокрытые от обычных глаз чудеса и воспитать из нее чудовище — такое, как, к примеру, Перси или он сам, — шепнул тайный голос — брр!.. В свое время его не насытил ни румынский фронт, ни Большевия, ни гениальные городские бои, мастером которых он был — он, кавалерист всей кровью и духом своих потаеннейших потрохов, этот Коцмолокентавр, как называли его на полковых оргиях, когда в алкогольном помрачении, в роли пехотинца едва держась на ногах, он выделывал свои дьявольские кавалерийские, кентавро-драконьи фортели, подавая недостижимый пример поистине «конскому» молодому офицерью. Но по сути своей, изначально был ли он тем, кто он теперь есть? Кем мог бы он стать при «наилучшем стечении» благоприятных обстоятельств? (!) — хозяином скаковой конюшни или конного завода, или профессором коневодства в Виленском университете? Его карьера была ненормальна — он был обязан ею только случайностям — ну, может, немного и себе, но чем бы он был, если б не крестовый поход? Профессором-то он мог стать всегда. А сверх того должен был родиться как минимум графом — но все пропало, и теперь надо было идти напролом. Однако он был невольником чего-то высшего, чем он сам, — ибо отступить не мог.

Программа: объезд, оргия у кавалеристов, сон, маленький утренний «Entspannung» с Перси [она ждала его в имении гг. Лопуховских в Залупах, там, за сонными (?) купами медных деревьев — наверняка сейчас пьет кофе в своей земляничной пижамке... Эх!!]. А потом битва, эта единственная битва в истории, слава о которой разнесется по всему свету, и он — самый страшный миф об угасающей личности, которым механические матери станут пугать потомков будущих, счастливых людей. Ух-а, ух-а! Он стряхнул с себя последнюю слабость, в которую было закутался, как в мягкий ленивник-затульник ленивым праздничным утром. Адъютанты смотрели на него, едва смея дышать. При самой мысли о том, что творилось в этой адской башке, их охватывал суеверный (уж как водится) страх. Вот сидит среди них эта куча обычного с виду мяса в роскошном генеральском облачении, а ведь в ней заклята единственная в своем роде минута истории гибнущего мира. Перед ними та самая минута, когда человечество решительно перевалило в свою вторую фазу, воплощенную в этой чертовой кукле, полной непостижимых мыслей, — эта минута октябрьским утром мчит в «пердолетке» по запаученному жнивью.

Зип начал понемногу просыпаться, но уже по ту сторону. Ужас прошлого, покрытый таинственным лаком безумия и ожидания грядущих событий, светился, как потускневшие, но некогда яркие краски на картине какого-нибудь старого мастера. Воспоминание не сцеплялось ни с чем ныне происходящим. С одной стороны, это был результат «нервного шока», который Зип пережил в ту страшную ночь освобождения и перехода в актуализированную бесконечность и странность бытия, с другой — все более или менее глубокие перемены подавляло приближение катастрофы. Упоительна была мимолетность этих безвозвратных мгновений. Еще в день отъезда ординарец Вождя шепнул обоим адъютантам, что никто из этого похода не вернется. Якобы никогда еще у генерала таких глаз не было. Глупый Куфке сделал это наблюдение во время утреннего туалета. Потом маска квартирмейстера уже не выдавала никаких иных чувств, кроме яростной воли, сконцентрированной, как солнце в линзе. «Мозги взбодрил он шпорой воли», — поистине так и было. Да и что еще мог пережить этот безумец. Ведь и один, и другой — и Вождь, и адъютант — были почти на грани — может, Зипек продвинулся дальше в осуществлении своих замыслов, может, он был безумцем, житейски более зрелым, но и у Коцмолуховича дела были плохи. Только он не отдавал себе в этом отчета, а дьявольская работа держала его, как в клещах, не давая возможности осознать некоторые симптомы. До последней минуты у него буквально не было времени на то, чтоб сойти с ума. Однако нередко, хоть и не очень часто, Бехметьев качал над ним головой — с жалостью и восторгом. «В могиле некогда будет лечиться, Эразм Войцехович», — говорил он. «Еще не время для санаториев, — ответил как-то квартирмейстер. — А впрочем, когда выдохнусь, лучше выйти за ограду и пальнуть себе в ухо. Ограда у меня уже есть — в кооперативе на Жолибоже, а револьвер в нужную минуту найдется — одолжит какой-нибудь доброжелатель», — он имел в виду своих заклятых врагов, которые сейчас, пока он тут череп под пули подставляет, может быть, готовят там, в столице, хлеб-соль для китайцев и чистят ключи от стольного града.