— Шум, адский, математически организованный шум. Пусть кто угодно говорит что угодно о преимуществе статичных и тихих произведений и об изящности других искусств с их мармеладом противоречивых элементов, а все же музыка — наивысшее искусство. Я бы хотел, чтобы от нее пустили сок все бабы в мире, но они еще не доросли до этого. Ха — может, где-то в Калифорнии подрастают для меня девицы, может, они еще в пеленках — как моя Нинон несколько лет назад... — (тут он опомнился). — «Musik ist höhere Offenbarung als jede Religion und Philosophie»[20]. — Ха, ха! И это сказало большое дитя восемнадцатого века — Бетховен! Да если б он слышал, что я тут делаю, его бы вывернуло от отвращения. Кончается музыка, стерва, я последний из могикан, а такие, как Пондийяк и Геррипенберг, даже Пучо де Торрес-и-Аблаз рядом со мной — полевые жаворонки. Таких были тысячи. Величие — только в перверзии, но где идеальные границы этого мира? Реально-то он заканчивается з д е с ь, — сказал он как бы самому себе и постучал скрюченным лягушачьим пальцем по своей волосатой башке. При этом он внимательно следил за своим новым избранником. Он уже все знал о нем. — Сегодня ты будешь ее любовником, Зипек. — (Генезип содрогнулся, испытывая противный половой страх типичного девственника.) — Не бойся: я прошел через это. Тебе лучше потерять невинность с этой старой клячей, чем шляться по борделям.
— Ах нет! — (Ведь так же думал и его отец!) — Я не хочу, не хочу! Я хочу сначала полюбить... — Он вскочил и тут же снова бессильно опустился.
— Ась? — спросил Тенгер. — Не изображай из себя скромника. И не говори мне о любви: это или пошлая иллюзия, или такая жизнь, как моя. Ты сильный человек, как и я. А будешь еще сильнее, если найдешь применение своей силе в нашем подлом мире. Таким типам, как ты, теперь это трудно сделать. Слишком мало в тебе от машины — наш ли фашизм победит или китайский коммунизм, я не говорю о западном компромиссе — результат будет один: счастливая машина — это банально, как и то, что мир бесконечен. Я жду китайцев. Здесь, в нашем болоте, погрязнет их мощь, и спасет их разве только чудо. Ибо Россию они проглотят, как пилюлю. А дальше у них не пойдет. Потому что там — (он показал на левый от Генезипа угол своей избы), — на Западе все это погаснет: коммунизм — лишь первый слой навоза для того, что наступит и будет относительно вечным. Тогда на этом свете уже не будет музыки. Может, она будет на луне Юпитера, на планете Антареса или Альдебарана, а может, это будет и не музыка, поскольку там, возможно, действуют совсем иные чувства, основанные на иных колебаниях, но что-то будет и уже есть там, в нескончаемой чужой жизни, разбитой на скопления Живых Существ на дурацких круглых шарах, на которых возникают поселения этих существ, какими здесь являемся мы: ты и я, и она, и все остальные... — Он застыл в позе пророческого вдохновения — в будущем грозный божок, а пока муж богатой крестьянки, смердящий плесенью горбун, бородач и мегаломан — относительный мегаломан, как он себя называл. Генезип очнулся, но Тенгер завладел им безраздельно. Он говорил, цитируя Мицинского: «И ведет меня мести рука, и ведет меня вечная скорбь!..»