. Он рассматривал себя в зеркале после ванны — сухая левая нога, как у козочки, и нормальная, мужицкая — правая, торчащие ключицы и вогнутые «солонки» предплечий, грудная клетка, «как у Христа» (по выражению одного сентиментального графомана), с длинными обезьяньими руками по бокам и другие части тела, огромные, как у носорога, страдающего слоновьей болезнью. Именно т а к о й, он овладеет этим девственником прежде, чем его совратит старая курва, Ирина Всеволодовна, — в этом скрывалось двойное наслаждение, в том числе месть за то, что он все еще желал ее. Хотя она была недостойна (в его-то возрасте!) даже его, калеки, он все еще жаждал обладать ею — это были страшные слова, но он должен был их переварить, как голодный протухшую колбасу, вызывающую икоту и даже рвоту. А рядом с ним шел красивый юнец, к тому же барон, и всего девятнадцать лет! («Боже! Какой жалкой была моя жизнь в его возрасте!» Фасоль и горох; тайное сочинение мелодий на фисгармонии; хождение босиком — на ботинки не было денег, и безнадежное, вплоть до унизительного самоудовлетворения, увлечение маленькой рыжей Рузей Файерцайг, которая предпочла ему приказчика из галантерейной лавки в Бжозове.) Все это он проглотил теперь вторично, как ужасно горькую пилюлю. Эти воспоминания вытеснялись теперешним достатком, женой, детьми — смесью отвращения, страданий, спокойствия в соусе истинно глубоких чувств. — ...Зипек, жизнь ужасна, и дело не в ужасах будней, из которых норвежцы сотворили новаторство своей литературы. Возводить будничные события в ранг всеобщности, убеждать, что страсти присущи всем и всех уравнивают, банально утверждать тождество князя крови и безмозглого работяги — все равно что уравнять человека с моллюском — это не путь к истине. Актуализация христианского равенства, точнее, его иллюзии, и все призывы к личностному совершенству à la Базилий — это ложь слабых. Равенство наступит тогда, когда идеальная организация общества определит роль каждого человека в соответствии с его способностями. Но иерархия не исчезнет никогда. Я жестоко отношусь к себе, к тому же я — последний из могикан, поэтому у меня есть право на все. — В его голосе прозвучало неистовство. Он обнял Генезипа правой рукой, глядя снизу в его бегающие глаза. С раскачивающихся елей и сосен на них сыпался мокрый снег. Таинственные лесные запахи — пахло сыростью и грибами — пробуждали чувственность и были неприятны. Генезип не посмел отстранить Тенгера. К тому же, несмотря на отвращение, ему было интересно, что будет дальше. Он задумал терпеть до последнего момента, а потом дать Тенгеру хорошего пинка. Он не учел своей сердечной слабости, которая еще в детстве заставляла его спускать с цепи собак. Мерзость. Тенгер продолжал: — Я не хочу корчить из себя поганого эстета, но подумай: разве не правы были древние греки — (Зипек ничего не понимал), — создавая замкнутый однородный мир, куда не мог проникнуть никто посторонний. Созданные из одних и тех же элементов чистая мысль и чистый экстаз — эллинская беззаботность при отсутствии унижения, которое влечет за собой акт с женщиной — ты этого еще не понимаешь — (он отпустил Зипека и проглотил таблетку сильного афродизьяка, которым когда-то его снабдила княгиня) (он не испытывал никакого желания, но важен был результат), — это вершина, которой могут достичь двое мужчин в этом плане. Ты этого не понимаешь, и пусть Бог князя Базилия убережет тебя от понимания таких страданий, когда тоска — не скука в обычном смысле — становится непереносимой болью, когда она пронизывает каждую твою клеточку и пожирает самое ценное в тебе — твою личность, превращая ее в безличный шмат живого мяса, усыхающий в безводной пустыне. Ах, даже не знаю, как сказать... Ты чувствуешь тогда, что все это не имеет никакого смысла, хуже, что это преступление, что почему-то ты желаешь именно этого человека, это, а не что-то другое, предназначено ему здесь, а не там — и поэтому, именно поэтому — ты чувствуешь ужас этих слов и их уникальность. Тебе становится больно, как будто тебя варят заживо, ты стремишься быть только собой, а не всем другим, и возносишься над собой в бесконечность. И ужасаешься — вдруг, кроме тебя, ничего уже нет, ведь странно, что одновременно в неизвестном пространстве два подобных существа... тебе не верится, что может быть другое существо, но ты должен именно благодаря этому... С женщиной — никогда... О Боже, мне не объяснить тебе этого, мой милый Зипек... (В этот момент он до одури ненавидел красивого юнца, и это возбуждало его.) — (При слове «милый» Зипека передернуло от внутренней боли, отвращения и безграничного стыда. Это было в самом деле омерзительно). — Я не смогу, — булькал Тенгер, так и пенившийся мерзейшей похотью, — а тем временем из ночной дали, из-за занесенных снегом лесов, накатывала волна неизвестных звуков, громоздящихся в дьявольскую, рогатую, утыканную грозными остриями башен конструкцию. К Путрициду Тенгеру приходило вдохновение. Он не боялся ни волков, ни самого Вельзевула. Метафизическая буря возносила его дух над мирами. А язык продолжал бессмысленно лепетать невообразимые замаскированные свинства: — Я избегаю таких минут и не могу — понимаешь, — не могу и в то же время безумно жажду их, потому что только на грани чудовищного существует истинная глубина. И никакое это не извращение — каждый знает это, только для общества лучше, когда этого не замечают. Прежде было иначе: насилие, человеческие жертвоприношения, религиозно-эротические оргии — тогда некоторые люди переживали все это сильно и глубоко. А сегодня вот что: непризнанный музыкант в снежном лесу... — (Генезип продолжал корчиться, но прислушивался: слова Тенгера, обдававшего его нечистым дыханием, проливали свет на его собственные метания. Это было особенно мерзко. Тенгер плел дальше:) — В таких случаях я боюсь самого себя: не сотворить бы чего-нибудь такого, после чего жить станет невозможно! Я тебе скажу по секрету: иногда мне хочется порешить всю мою семью. («Он сумасшедший, — со страхом подумал Зипек. — Он готов меня тут...») — Тенгер продолжал спокойнее: — Говорят, нервные люди никогда не сходят с ума. Я знаю, что не сделаю этого, но мне нужен эквивалент. Меня смотрел Бехметьев — не нашел ничего плохого. И вдруг после такой бури, понимаешь, — он вновь повысил голос, — приходит спокойствие и все застывает, удивляясь бессмысленности любого движения, а во мне сосуществуют две странности, привычные, как стены моей хаты, и я не понимаю, как еще мгновение назад я мог выть от страха и изумления. И если бы я знал, что именно в этом заключается правда, а не обман, как в эфире, кокаине и гашише, от которых я отказался, клянусь тебе: за одно такое мгновение я отдал бы десятки, нет, тысячи лет страданий и молился кому угодно за секунду такого озарения, чтобы умереть в нем, а не волею случая в этом ужасном мире. Но я не знаю этого н а в е р н я к а. — «Ох, если бы это было правдой», — прорезался в Генезипе новый для него «взрослый» человек, который впервые пробудился в нем неделю назад во время получения аттестата зрелости. Тогда первоначальный «несчастный ребенок», как его называл этот новый человек, все знал об этой правде наверняка. О какой правде? Да о той... — как говорил Витгенштейн: «Wovon man nicht sprechen kann, darüber muss man schweigen»[24]. О той, о которой за две тысячи лет написаны тома и которая теперь навсегда запрещена в университетах. Генезип еще ничего не знал о наркотиках. (И никогда не узнал.) Тенгер знал и как огня боялся обмануться, представляя себе, насколько тонка перегородка между этими двумя мирами, похожими как близнецы (как два натюрморта покойного Фудзиты — выразилась бы княгиня) и различающимися лишь незаметными на первый взгляд деталями. Identité des indiscernables[25] — если бы не последствия, всегда скверные, трудно было бы отличить друг от друга момент метафизического вдохновения и упоение какой-то дрянью.