Выбрать главу

«Нет, нет, — уговаривал я себя, — подожди до возвращения домой, потом открой и читай, как любую другую книгу, от начала и до конца!»

Но никакие самоуговоры не помогали. Избегая эту книгу много лет, я вдруг не смог больше ждать ни минуты.

«Почему бы не заглянуть прямо сейчас, чтобы убедиться — нет ли там упоминания о стручковом горохе, который я принёс в бакалейный магазин, принадлежавший арестованному в те дни господину ван Хоуфену? Я только проверю это и больше ничего не стану смотреть, пока не приду домой! Вот такой уговор!»

Я помнил, что ту доставку я делал где-то в первой половине июля 1944 года.

Дневниковая запись в субботу, 8 июля 1944 года, казалось, не содержала иных сведений, кроме как о клубнике, о двадцати четырёх ящиках клубники.

«…Папа закончил варить джем… Мы едим кашу с клубникой, кефир с клубникой, клубнику с сахаром, хлеб с клубникой, клубнику на десерт… Два дня перед глазами сплошная клубника, клубника, клубника…»

И только клубника!.. В то время, как мой отец умирал от голода в своей постели, а мы ели луковицы тюльпанов!..

Однако ниже, в середине записи за тот же день, я обнаружил то, что искал:

«…Госпожа ван Хоуфен прислала нам горох, десять килограммов!»

Это были те самые десять килограммов, которые я доставил в бакалейный магазин!

Анна Франк ела мой горох! Он улучшил её питание, поддержал её силы, энергию! Значит, я помогал ей жить, не только умереть! Это должно быть засчитано в мою пользу!

26

Что же такого выдающегося в её книге? Я не нахожу ничего особенного! Девчонка-подросток, неуравновешенная, помешанная на мальчишках, вечно препирается со своей матерью — кого это может волновать? А уж избалована! Получила десять килограммов гороха — и ни слова признательности людям, то есть мне, доставлявшим его, рискуя жизнью или потерей работы!

Всё, что она сумела выразить, были жалобы об этом нудном занятии — вычищать стручки.

Вот, погоди, я прочту её собственные слова:

«Лущить горох — работа, требующая точности и терпения, она подходит скрупулёзным зубным врачам или знатокам трав и пряностей, но это ужасно для такого нетерпеливого подростка, как я… Перед глазами плывёт: зелень, зелень… Монотонность убивает меня… Закончив, я чувствовала нечто вроде морской болезни, и то же было с остальными. Я подремала до четырёх, и всё время находилась под воздействием этих опротивевших мне стручков».

Её соплеменники мрут от голода направо и налево; моя собственная семья еле-еле спаслась, цепляясь за жизнь, а она рассуждает об этих опротивевших стручках!

Она даже не страдает. О своём укрытии говорит, как о пребывании на каникулах…

«…Вероятно, не найти более комфортабельного убежища во всём Амстердаме! Да нет же, во всей Голландии!»

Ничего хорошего не предвидится для её семьи, а она смотрит на это как на забаву и игры!

«Я рассматриваю нашу жизнь в убежище как интересное приключение, полное опасности и романтики».

Что она сказала бы, наблюдая своего собственного любимого папу, чахнущего под грязными простынями?

Что она сказала бы, придя в себя после долгой болезни и обнаружив, что её родная сестра умерла?

Что она сказала бы, если бы ей пришлось есть луковицы тюльпанов вместо зелёного горошка?

Конечно, она — богатая барышня с большими претензиями, намечающая список первоочередных покупок после окончания войны. Она презрительно задирает свой нос, завидев на улице ребят, подобных мне. Она с нетерпением ожидает возврата былого привычного высокого уровня жизни, жалуясь на вынужденное использование одной и той же клеёнки на столе с тех пор, как началась война.

«Как можем мы, чьи личные вещи — от моих трусов до папиной кисточки для бритья — так стары и изношены, надеяться когда-либо вернуть положение, которое мы занимали до войны?»

Она живёт в своём эгоистичном мире дневников и извращений.

Я считаю, её отец был прав, исключив, как об этом сказано в предисловии, из первого издания все её сексуальные откровения. Например, такие:

«Отверстие такое маленькое, что трудно представить, как мужчина может проникнуть в него, и ещё труднее — как оттуда выбирается ребёнок! Туда непросто вставить даже указательный палец!»

Из последующих изданий тоже следовало бы изъять описания подобного рода:

«Наверное, у меня скоро начнутся месячные! Я так думаю, потому что на своих трусах я часто замечаю какие-то клейкие выделения…»

Вряд ли нормальному человеку захочется читать о таких вещах!

С нею самой тоже что-то не в порядке. Временами она предстаёт как лесбиянка, например, когда описывает ночёвку в доме у своей подруги Жаклин:

«Я попросила её в доказательство нашей дружбы поласкать друг другу грудь, но Джекки отказалась. Кроме того, у меня ужасное желание поцеловать её, и я это делала.

Каждый раз, когда я вижу обнажённых женщин, даже Венеру в моём учебнике истории, я впадаю в экстаз. Иногда я нахожу их настолько совершенными, что с трудом сдерживаю слёзы. Ах, если бы у меня была близкая подруга!»

В том же духе говорится про отношения к мальчику Питеру, скрывающемуся в том же убежище.

Она постоянно мечтает, чтобы поменяться с ним одеждой, надеть на него «плотно облегающее платье его матери, а на меня — его костюм».

С такими странностями и вывертами она могла бы чувствовать себя в нынешнем Амстердаме более уютно, чем даже я.

Она предполагает, что все подробности о ней интересны и людям, и Богу.

«Иногда я думаю, что Бог старается испытать меня сейчас и будет испытывать в будущем».

Анна Франк хочет стать известным писателем и молится об этом:

«Если Бог сохранит мне жизнь, я достигну даже большего, чем мама. Мой голос будет услышан…»

Если бы она выжила, то так и осталась бы ещё одним подростком, препирающимся со своей матерью.

Однако из случившегося видно, что Бог располагает по-своему.

Знаменитой её сделала смерть — так ответил Бог на молитвы об известности.

Он ниспослал ей смерть, направив меня к ней!

Она получила славу. Я же получил тайну.

Иногда Анна Франк сидит у окна в своём укрытии в доме 263 по Принценграхт и смотрит из-за плотных штор на улицу, наблюдая за живущими по соседству детьми:

«…они такие грязные, что было бы противно прикоснуться к ним даже трёхметровой палкой. Настоящие трущобные дети с сопливыми носами!»

Они одеты так же, как и я был одет:

«…короткие рубашки и деревянные башмаки. У них нет ни пальто, ни носков, ни шапок, и никто не помогает им. Они грызут морковь, чтобы заглушить чувство голода. Они бредут из своих нетопленых домов по холодным улицам в ещё более холодные школы».

Возможно, я был среди тех, за кем она подглядывала. Вполне возможно! Ведь многие проходили по Принценграхт!

В любом случае, вот такую Анну, сидящую у окна, я воспринимаю гораздо ближе.

«Наши мысли… крутятся как карусель, перебрасываясь от евреев к еде, от еды к политике. Кстати, говоря о евреях: вчера я видела двоих сквозь щёлочку в занавесках. Мне показалось, что я глазею на одно из семи чудес света! Возникло такое неприятное чувство, будто я донесла на них властям, и теперь слежу за их злоключениями!»

Вот за это я её люблю! Теперь мы друзья!

27

— Пройдя через такие рассуждения, я стал мысленно беседовать с Анной. Пожалуй, ты прав, Уиллем. Вероятно, я свихнулся.