Вот послушай мои разговоры с нею:
Я начал чаще посещать окрестности дома на Принценграхт, где я увидел тебя, Анна, в тот раз! Всё сейчас переменилось вокруг. Напротив церкви Весткёрк, на другом берегу канала, рядом с писсуаром, находится то, что назвали Гомо Монумент[4]. Сразу за церковью — прихотливое здание нового ресторана.
Тут есть и тебе памятник, ничем не схожий с твоими фотографиями из книги. Японские подростки фотографируются на его фоне.
А за углом, на Лейлиграхт, там, где был бакалейный магазин, над которым жила любопытная старуха, теперь расположена американская книжная лавка, и рядом — торговля товарами для беременных женщин.
Весь город пропах свежей краской. На мой взгляд, он слишком прихорашивается. В основном для иностранцев и для гомиков. Это уже не наш Амстердам, Анна, не Амстердам военного времени, когда всё было грустным и хрупким, даже воздух!
Проходя мимо твоего дома вечером или рано утром, ещё до открытия Музея Анны Франк, я вижу длинную очередь посетителей. Вход стоит семь с половиной евро. Тебя превратили в святую и в источник доходов!
Порой я провожу вечер в кафе Вестерторен. Это весёлое место, где всегда крутится множество собак и раздаётся громкий смех. Здесь общительная барменша и дешёвый джин.
Туристы сюда не заходят. Только кинут взгляд внутрь— и тут же уходят прочь: слишком много выпивох с синяками на лбах и кулаках, хотя они, скорее, от падений, чем от драк. Отсюда хорошо слышны колокола церкви Весткёрк, тяжело и серьёзно отбивающие каждый час.
Ты любила слушать эти колокола во время войны!
Сквозь крики и музыку в баре я слышу их удары, которые говорят мне, что ещё один час моей жизни прошёл, и то, что ждёт меня впереди, стало гораздо ближе.
Моя жизнь идёт к завершению, а я так и не жил по-настоящему.
Я умер почти в том же возрасте, что и ты, Анна! Моя тайна вынуждала меня сторониться людей и самой жизни. У меня были приятели — но не друзья; шлюхи — но не жена.
Скоро я пойду в твой дом, но не сейчас, я ещё не совсем готов для этого.
Вот через несколько дней…
На этой неделе…
Ещё через недельку…
Такое событие не должно быть поспешным, это важно! Необходимо выбрать правильный день, в этом весь смысл встречи, не так ли, Анна?
Нет, я не боюсь ничего, да и что может случиться? Самое худшее, если настигнет клаустрофобия и придётся выбежать наружу.
Порой случаются странные встречи.
Однажды тёплым вечером я сидел здесь же, в кафе, за столиком снаружи. Звон церковных колоколов эхом отдавался у меня в грудной клетке.
Я заметил женщину приблизительно моего возраста, сидевшую в одиночестве за другим столиком и курившую излишне много. После нескольких быстрых затяжек она замирала и, казалось, забывала и про свою сигарету, и про выпивку, медленно пьянея.
Одета она была красиво, даже претенциозно. Тёмно-каштановые крашеные волосы. Совсем немного губной помады.
Спустя некоторое время она оживлялась, делала очередной глоток из бокала, и снова — несколько быстрых затяжек. Наконец она достала ручку, небольшой листок бумаги и что-то записала на нём…
Мне показалось, Анна, что это могла быть ты, — если бы ты осталась в живых!
День был замечательный, просто жаркий. Мне непонятно, почему люди посещают музеи в такие дни, как этот, однако, когда я пришёл, очередь уже заворачивала за угол.
Краска на дверях дома номер 263 выглядит потемневшей от времени, мне это нравится. Однако здесь нельзя теперь входить, и я вместе с очередью двигаюсь к современному зданию справа от старого. Воздух наполнен звонками мобильных телефонов и иностранной речью.
Пристраивается большая группа подростков в кроссовках, мешковатых штанах и бейсболках задом наперёд. Они, возможно, американцы, но не исключается и любая другая страна. Сопровождающие их взрослые одеты не намного лучше.
Во время войны даже в очередях за бесплатным супом люди надевали шляпы и галстуки!
Очередь двигается и останавливается, двигается и останавливается. Молодая пара, стоящая впереди меня, после быстрой оживлённой дискуссии покидает очередь ради каких-то других достопримечательностей — музея ван Гога, дома Рембрандта.
Теперь передо мной молодой человек с зелёной татуировкой островов Океании на шее. Это должно быть болезненно, независимо от того, какую краску вкалывали.
Мы поворачиваем за угол. Большой плакат предупреждает туристов остерегаться карманников. Над входом в музей висит извещение, что рюкзаки и детские коляски надо оставлять в камере хранения. Тем не менее, я вижу, что люди с рюкзаками проходят. Рюкзаки не похожи на мой детский ранец: они сделаны из тканей, которые тогда ещё не существовали.
«Если я всё же хочу отказаться от своего намерения, то лучше всего это сделать сейчас — приходит мне в голову, когда очередь приближается к дверям. Войдя внутрь, уже не просто сразу выйти обратно, и кто-нибудь может полюбопытствовать — почему это я так поспешно собрался уйти?
Но ведь внутри не может ничего случиться!
Я опять увижу твой дом, на этот раз — днём, в толпе туристов, и…
Это как посетить дом, в котором жил ребёнком! Войду туда, встану, посмотрю и… посмотрю… и… ничего не случится!»
В вестибюле телевизионные мониторы демонстрируют старые ролики новостей: Гитлер напыщенно произносит речи; германские парашютисты над Голландией; евреи, надевающие жёлтые звёзды; полицейские облавы на скрывающихся в убежищах; концлагеря смерти.
Эпизоды комментируются по-английски голосом девочки-подростка. Будто это Анна Франк. Но отчего бы ей не говорить на голландском или хотя бы по-немецки?
Все ролики новостей в чёрно-белом цвете. Современные дети должны считать, что прошлая жизнь была только чёрной или белой, и всё воспринимается именно таким образом.
Никто из экскурсантов особенно не интересуется передней частью дома, где находилась контора Отто Франка. Его компания вела торговлю специями и пектином для приготовления фруктово-ягодного джема.
На стенах всех комнат — соответствующие цитаты из «Дневника» Анны:
«Я не думаю, что у папы очень интересное предприятие. Ничего, кроме пектина и перца. Раз уж это пищевое производство, то почему бы не делать конфеты?»
Это рассуждение приводит меня к пониманию, что все мы были в пищевом производстве: её отец, мой отец, я сам.
В помещениях спёртый воздух. Очевидно, так же было всё время при скрывавшихся жильцах! Посетители начинают обмахиваться брошюрками.
Внезапно оказываюсь перед крутой лестницей, той самой, по которой я уже однажды вскарабкался, более шестидесяти лет назад! Мои ноги были гораздо короче, но лучше приспособленными для этого.
Молодой человек с татуированной шеей уже преодолевает ступени. Люди позади меня выжидают из уважения к моему возрасту. Через пару секунд они вежливо спросят — не нужна ли мне помощь?
Начинаю подниматься по лестнице, которая, к счастью, так крута, что всё внимание направлено на ноги — где сейчас одна и куда ставить другую?
Теперь я вижу, что помимо книжного шкафа-двери на площадке третьего этажа есть два больших распахнутых окна.
Я не заметил их в прошлый раз. Вероятно, окна были закрыты той специальной маскировочной бумагой, которая всем нам так опротивела во время войны. Но какой-то свет всё же просачивался сквозь затемнение, ведь летними вечерами светло почти до одиннадцати часов.
Может быть, поэтому я видел белый отблеск твоей ночной рубашки, Анна, прежде чем женский голос позвал тебя назад!
Дядя Франс наставлял меня: «Если услышишь женские голоса, то это означает, что там точно евреи! Голландцы, прячущиеся от угона на работы в Германию, все — мужчины! Прислушивайся к женским голосам! Если есть женщины, значит — евреи!»
Моё сердце колотится с пугающей силой. Не знаю — от воспоминаний или из-за крутой лестницы? Вдруг это инфаркт? Тогда он должен наступить быстро. Но моё сердце всегда было в порядке!
4