Комиссар спросил:
— Когда мальчик вас увидел, как он повел себя?
— Убежал, — ответил Корнехо, чуть помедлив.
— Кто сейчас остался в комнате покойной?
— Когда я вышел, вошла машинистка. Надо бы немедленно допросить ребенка.
— Это неудобно, — засомневался Аубри, — будут неприятности с его тетей.
Я согласился.
— Дети очень чувствительны, — сказал я. — Мы можем напугать его, оставить в его душе страшный след на всю жизнь.
Доктор Корнехо посмотрел на меня так, как будто не понимал по-испански.
— Если мы станем говорить с ним прямо сейчас, — заметил комиссар, — мы вынудим его лгать. А вам ведь известно, единожды солгавший…
Я хотел кое-что добавить. Комиссар остановил меня.
— Не надо, — попросил он. — Не добавляйте ничего к тому, что уже сказали. Сказанное вами так прекрасно. Это напоминает мне ту фразу из Гюго… Помните, он пишет, что рано приобретенный тягостный опыт воздвигает в душе ребенка подобие весов, на которых он взвешивает Бога.
XXI
Безусловно, Эмилия еще в какой-то мере занимала комиссара. Все прочие думали теперь только о Мигеле; возможно, о Мигеле и Корнехо. Казалось, мы, остальные персонажи, больше не нужны в этой драме.
У меня была настоятельная потребность говорить, доверительно общаться с Аубри. Я знал, что Эмилии грозит опасность быть задержанной и, значит, подвергнуться пыткам допросов. Я верил в ее невиновность и был убежден, что необходимо выработать тактику защиты. Не используй мы вовремя то, что мне известно, — и будет поздно. Ответственность тяготила меня.
С другой стороны, смутная неуверенность не давала мне быть решительным. Сначала я думал поговорить с Эмилией. Вообще-то, я всегда лучше умел общаться с женщинами, чем с мужчинами (правда, Эмилия — молодая женщина, а я предпочитаю общество женщин зрелых). К тому же я мог напугать ее. Я рассудил, что неразумно доверять охваченному страхом человеку секрет, раскрытие которого могло мне повредить. Я остановился на Атуэле. Конечно, разговор будет гораздо менее приятным, но в пользу такого решения говорили надежность и здравомыслие — качества, которые мы так ценим в тех, кому доверяем шаткое равновесие нашей жизни. Я решил, что отношения, связывающие Атуэля и Эмилию, исключают какой-либо риск для меня.
Я искал его в комнате Мэри, в комнате Эмилии, в столовой, в кабинете, в подвале. Я методично обошел все помещения гостиницы. Аубри сказал, что не видел его; Андреа подозрительно на меня посмотрела; Монтес даже дверь мне не открыл и пригрозил привлечь к суду за вторжение в чужое жилище; машинистка, рассеянная и, как всегда, куда-то торопившаяся, сообщила мне:
— Он в комнате доктора Маннинга.
Я нашел их утонувшими в глубоких креслах за непостижимым по своей беззастенчивости занятием. Маннинг читал тот самый английский роман, который Атуэль украл из комнаты Мэри. Атуэль же читал один из романов в какой-то арлекинской обложке, украшенной зелеными, сиреневыми, черными и белыми треугольниками, которые переводила Мэри. Между ними стоял столик с бумагой для заметок и карандашами. Они изучали примечания и сноски к детективам!
Если Атуэль снизошел до этих детских забав, значит, он не в курсе намерений комиссара. Я понял, что должен немедленно предупредить его. Не без некоторого удовлетворения я подумал о том раскаянии, которое испытает бедняга, когда узнает, какая опасность грозит его невесте.
Должен признаться, меня ожидало глубокое разочарование. Следы его теперь, разумеется, стерлись, однако раны, полученные мною тогда, зарубцевались гораздо позже, чем мне бы того хотелось. Когда я объявил: «Я должен сказать вам нечто важное», мне показалось, интерес Атуэля к моему сообщению был значительно слабее его недовольства тем, что я прервал его неподобающее занятие. Стараясь ничего не упустить, я поделился с ним новостью. Он выслушал меня весьма учтиво, поблагодарил и… как вы думаете, что он сделал дальше? Вернулся к своему роману.
XXII
Комиссар Аубри держал в руке огромного забальзамированного альбатроса.
Шея птицы была перевязана зеленой лентой, а на ней висела фотография мальчика с надписью: «МОИМ ДОРОГИМ РОДИТЕЛЯМ НА ПАМЯТЬ О МИГЕЛЕ». В белоснежной груди птицы, казалось, ныла, как сердце, тоска по тем дням, когда солнечный свет, «тень богов», ярко озарял этот берег моря, — дням, которые теперь погребены для нас под толщей песка.