Выбрать главу

С трудом протиснувшись в маленькую, узкую дверь полувросшей в землю избушки Нашатыря, странник, осенив размашистым крестом распахнутую волосатую грудь, почтительно поклонился хозяину и тут же назвал себя игуменом Гермогеном, настоятелем бывшей степной обители — так называемого Пресноредутского мужского монастыря.

Растерявшийся Нашатырь, усадив незваного гостя на лавку в передний угол, тут же хотел побежать по неотложным делам к соседу. На самом же деле он хотел, урвав время, переброситься двумя-тремя словами с попом Аркадием насчет пришельца и спросить у батюшки совета, как ему держать себя.

Однако непрошеный постоялец не отпустил от себя хозяина, сославшись на то, что он забрел в его избушку лишь на минутку.

Филарет Нашатырь был хуторским старожилом. Вместе со своим уже престарелым родителем он переселился в эти края в канун первой мировой войны из Тамбовской губернии. Похоронив вскоре отца и потеряв вслед за этим единственную в хозяйстве лошадь, Филарет не в силах был обработать новый земельный надел и вынужден был долгие годы батрачить у зажиточных отрубных мужиков и станичных скотопромышленников. Затем, случайно попав однажды в расположенный верстах в сорока от хутора Арлагуля Пресноредутский муж-

ской монастырь, Филарет Нашатырь определился там в звонари. Обладая врожденным музыкальным слухом, он вскоре так лихо наторел работать враз всеми двенадцатью большими и малыми колоколами монастырской звонницы, что пришелся по душе настоятелю этого монастыря, игумену Гермогену.

Покоренный искусством приблудного звонаря, игумен пожелал навсегда оставить его при монастыре, положив ему за труд три рубля серебром помесячно и даровые харчи в монастырской трапезной. В годы гражданской войны монастырь был закрыт за участие в контрреволюционном мятеже, а часть рядовых монахов и вольнонаемных людей разбрелась в разные стороны, кто куда. Нашатырь снова вернулся на хутор. Местный комитет бедноты вскоре помог ему обзавестись лошадью. И Нашатырь в складчину с соседом-бедняком Проней Скориковым занялся обработкой собственной пашни. Сеял он на поднятой с грехом пополам целине от двух до трех десятин, и это в урожайный год позволяло ему и его напарнику сводить концы с концами от урожая до урожая.

Хозяйство Нашатыря совсем уже было пошло на лад. Но вот в тысяча девятьсот двадцать седьмом году как снег на голову свалилась на него новая беда. В предвыборную кампанию его, как служителя религиозного культа, местные власти лишили права голоса, а затем все пошло одно к одному: и в кредите на приобретение однолемешного плуга ему отказали, и овдовел он в канун Нового года, и неурожай подремизил на следующий год.

Неожиданное появление бывшего игумена, которого Нашатырь считал расстрелянным за руководство черносотенным мятежом в дни кулацкого восстания весной тысяча девятьсот двадцать первого года, до того ошеломило звонаря, что он долго не мог взять себя в руки и сидел, ощущая в спине противный озноб.

Стемнело. Но вздувать огня гость не позволил.

— Посумерничаем. Впотьмах беседа душевнее,— сказал он.

— Это как вам угодно,— смиренно вздохнув, согласился хозяин, отодвигая от себя поставленную на стол лампу.

— Так что же, выходит, ты не сразу признал меня, брат? — спросил после некоторого молчания гость.

— Каюсь, владыко. Не сразу.

— Ничего удивительного. Воды за это время немало утекло. Пути господни неисповедимы.

— Да, неисповедимы. Это точно так, владыко,— согласился Нашатырь. И тут же спросил: — А вы, осмелюсь полюбопытствовать, где сейчас пребывать изволите?

— Странствую, брат. Брожу по градам и весям. На мир божий дивлюсь. Хорошо! На господа бога пока не ропщу.

— А мы ведь вас, грех сказать, усопшим давно почитали. Я даже, не в укор богу, панихидку по вас заказывал. Литию пели,— неожиданно для самого себя соврал Нашатырь.

— Даже литию?! — насмешливо переспросил гость.— Ну нет. Насчет литии надо повременить. Нас пока отпевать рановато…

Нашатырь, беспокойно ерзая на лавке, все поглядывал в куть, где под шестком у него была припрятана бутылка с самогонкой — спиртоподобным первачом. Ему хотелось выпить по такому случаю и самому, еще было лестнее сделать это, чокнувшись с таким хоть и страшноватым, но как-никак знатным гостем. И наконец, набравшись смелости, он все же сказал игумену о прибереженной бутылке; тот к вящему удовольствию хозяина с живостью отозвался:

— Что ж, братец. Не побрезгую. Сие, как говорится, и монаси приемлют!

По первой выпили они, благословясь, молчком. А после второй снова разговорились, и на этот раз, как слегка уже захмелевшие люди, в более доверительном тоне.

— Как же это вас господь от неминуемой кары увел? Диву даюсь, владыко. Ведь ваше преподобие, помнится, к высшей мере приговорили.

— Не вспоминай, брат. Было дело. Приговорили к такому прямому сообщению на тот свет. Оставалось одно: помилование у ЦИКа просить. Да разве бы меня помиловали?! Я и не стал дожидаться такой высшей милости от Всесоюзного старосты. Ушел из камеры смертников. А какими путями ушел — лучше не вспоминать. Пронесло — и слава богу!

Они опять замолчали. Долго сидели, настороженно прислушиваясь к тревожным ночным шорохам и звукам за крошечными окнами избушки, к далеким, гулко рокотавшим грозовым раскатам. И голубые вспышки ча-

стых молнии, озаряя окна, давали возможность и хозяину и гостю на мгновение взглянуть друг другу в лицо и как бы попытаться разгадать при этом какую-то общую, тревожившую их тайну.

Когда выпили по третьей, гость, словно продолжая прерванный рассказ, сказал:

— Так вот, брат. Вырвавшись с помощью верных людей из омской тюрьмы, подался я тайными тропами на Украину. Вид на жительство, как говаривалось прежде, был мне выправлен теми же верными людьми. Все было на этот счет в аккурате! Комар носа не подточит. Хорошо. Оградил меня бог, благополучно достиг я Белой Церкви. А там спустя месяц был, с благословения епископа Мефодия, рукоположен в благочинные в один из пригородных приходов данной епархии. Именем, понятное дело, был наречен иным. Не Гермогеном, а отцом Кириллом назвался… Чудное было место! Сады, боже мой, просто райские! Служил я там два года и пять месяцев. Все шло по порядку. Но вот стал меня искушать лукавый. Начал внушать он мне всякие сомнения. Стал точить, как червь, меня денно и нощно. За душеспасительное чтение, бывало, берусь, а меня то к Марксу, то к Ленину тянет. Ты понимаешь, братец, куда дело пошло? До проповедников коммунизма! До апостолов революции! Ты понимаешь?!

— Сочувствую. Сочувствую,— пробормотал Нашатырь, совершенно, впрочем, не понимая, что такое апостолы революции и к чему вообще клонил этот странный гость, не захмелевший и после третьей и после четвертой рюмки.

— Да, дошел до апостолов революции! — повторил пришелец.— Не устоял перед искушением. Достал я все сочинения Владимира Ленина. И что же ты думаешь? Не поверишь, походя, аж в алтаре читал. Все отчеты в епархию по своему приходу запустил. Три выговора от епископа получил. Даже с требой по своему приходу месяца три не ездил. Вникаю я в учение Ленина и думаю: «Религия — настоящий опиум для народа!»

И вот выхожу я однажды из алтаря, становлюсь для проповеди перед амвоном и на глазах у православных моих христиан публично разоблачаюсь от ризы. Верующие ахнули. А я им: так, мол, и так. Вот вам хомут и дуга, а я в этом божьем храме больше не слуга! Разоблачился — и вон из храма. Затем в областной газете письмо напечатал —- публичное отречение от сана. И тут

же, дней этак через пяток, место главного бухгалтера в городской конторе Заготживсырье получил. Бухгалтерию и до этого-то я знал назубок. Я ведь до духовной семинарии в киевском училище окончил курс. А тут, когда практически учетом занялся, совсем профессором себя почувствовал. За годовой отчет меня премировали полугодовалым поросенком и парой -опойковых сапог на спиртовой подошве. Но бухгалтерия бухгалтерией, а общественная нагрузка особая статья. И тут я сразу же показал себя не хуже другого тертого партийца. Стенгазету насобачился выпускать. До меня она всегда два раза в год выходила, да и то абы как — через пень колоду! Один нумер — к Первому мая, другой — к Октябрьским праздникам. А у меня каждую субботу по свежему нумеру красовалось. И в каждом нумере то мой стишок, то раешничек, то с подковыркой заметочка. А помимо собственной стенгазеты я затем стал и в окружную прессу стихами и прозой писать. Самым активным селькором стал значиться. На меня кулаки покушение хотели организовать. Ну и травили — спасу нет. Но окружная пресса, спасибо ей, заступилась, в обиду меня не дала. И в профсоюз меня приняли под аплодисменты. А премии за годовые и полугодовые отчеты стал получать я исправно, как часы. То, глядишь, дождевик с капюшоном подбросят, то граммофон с набором пластинок. Я и в духовном-то звании, будучи еще настоятелем, страсть как светское пение любил. Дело прошлое, греха таить нечего. Запрусь, бывало, в келье в глухую ночь и покручиваю граммофон: «Очаровательные глазки, очаровали вы меня!»