Когда сбежавшиеся на площадь люди поняли, что вместо пожара тут что-то другое, и смятение в толпе несколько улеглось, Епифан Окатов, потрясая над седой взлохмаченной головой длинной, похожей на библей-
ский посох палкой, крикнул с каланчи столпившимся внизу хуторянам:
— Все ли хорошо видят меня?
Из толпы наперебой дружно и весело закричали;
— Куды ишо лучше?!
— Лучше некуды!
— Прямо как на живой картине!
— Фокусы даже можешь показывать!
— Все меня видят, да не все, наверное, знают…— глухо проговорил Епифан Окатов.
В ответ ему из толпы опять бойко, с озорством закричали:
— Что ты, Христос тебе встречи, Ионыч!
— Окрестись да выспись!..
— Мы ведь не с похмелья — масти в картах путать!
— Факт. На бешеной свадьбе с тобой не пировали…
— Самогонки, сдобренной листовым табачком, не пробовали!
Властным жестом призвав шумную толпу к тишине и спокойствию, Епифан Окатов с величественной медлительностью высоко поднял над головой зацепленную посохом старомодную глубокую калошу, и, когда изумленные люди, задрав головы и полуоткрыв рты, замерли в неподвижности, он торжественно произнес:
— Вы хорошо видите, дорогие гражданы хуторяне, эту мою калошу? Я купил ее в Куяндах. На ярманке, В одна тыща девятьсот четырнадцатом году. В день успенья пресвятой богородицы. Всем известно, что был я в ту пору прасолом. Закупал у киргизов рогатый скот.
— Почем с головы? — крикнул подвыпивший Филарет Нашатырь.
На него прицыкнули:
— Замри, Фита!
— Не перебивай, лишенец, оратура!
— Посмотрим, куда его кривая выведет.
— Я скупал в Куяндах на ярманке у разных киргизов рогатый скот,— продолжал все в том же торжественно-приподнятом, покаянном тоне свою речь Епифан Окатов.— Покупал рогатый скот в Куяндах. Продавал — в городе Ирбите. Каюсь. Был грех. Наживал капитал немалый: копейку — к копейке. А иного диковатого азиата и обсчитать при случае не робел. Было — не утаю.
— Ты, Ионыч, скорее калошу нам свою расшифруй! — крикнул Филарет Нашатырь.
— Какая в калоше притча?
— А то наводит тень на плетень!
— Тихо, тихо, гражданы хуторяне! — властно призвал толпу к порядку Епифан Окатов.— В сей секунд расшифрую всю мою жизнь, как эту калошу. Она осталась одна у меня. Другую я потерял как позорный беженец от красных в одна тыща девятьсот девятнадцатом году где-то под городом Атбасаром. А эту вот приберег
и уподобляю ее теперь публично всей моей неразумной и, прямо скажем, вредной в прошлом жизни. И вот глядите, что я с ней теперь делаю, с этой самой довоенной моей калошей. Я бросаю ее с высоты каланчи прямо под трудовые ваши ноги, дорогие гражданы хуторяне! — И при этих словах, размахнувшись посохом, он запустил калошей в ошарашенных хуторян.
— В чем дело? — заорал охрипшим с перепою голосом хуторской милиционер Серафим Левкин, рукояткой заржавленного нагана энергично прокладывая себе дорогу в толпе.
Пробившись вперед и увидев валявшуюся в пыли старую калошу, на которую с опаской поглядывали хуторяне, Серафим Левкин пнул ее ногой.
— Браво и бис, гражданин представитель Советской власти! — закричал с каланчи, захлопав в ладоши, Епифан Окатов.— Правильно! Браво и бис! Пинай и топчи ее, к чертовой матери! Топчите и вы ее, гражданы хуторяне! Так вот и я на миру, у вас на глазах, топчу и пинаю всю свою прошлую жизнь. От всего отрекаюсь, как граф Лев Толстой. Одеваюсь в рубище и беру в руки только один вот этот посох. И пойду по градам и весям, как говорится в Писании…
— В чем дело, гражданин Окатов?! Предлагаю вам прекратить всякую данную пропаганду. В чем дело? Я могу выстрелить! — задрав голову, закричал Серафим Левкин, воинственно размахивая наганом.
Близнецы — Агафон и Ефим — Куликовы, сидя верхом на ярко окрашенной бочке, угрожающе заорали на милиционера:
— Не пужай ты его, убивец, своей пушкой! Ослеп, что человека и без твоей поганой оружии скоропостижно ударить в темю может!
— Спрячь, полудурок, тебе говорят, паршивый свой самострел, пока в тебе ребра на сегодняшний день ишо целы!
Толпа снова заволновалась:
— Сымать его надо оттудова, гражданы!
— Конешное дело снять. А то брякнется вниз башкой, и поминай как звали.
— Еще как брякнется-то — по частям не соберешь. Наломает дров. Обыкновенное дело.
— Братцы, это он в самогонку листового табаку немножко лишку переложил. Вот затменье на его и накатило.
— Знаем, что на него накатило. Советскую власть решил одурачить,— сказала вполголоса, сверкнув темными глазами, похожая на цыганку девушка в заштопанном ситцевом платьице и стоптанных опорках на босу ногу.
— Помалкивай пока, Фешка. Поглядим, что из этих фокусов дальше будет,— сказал стоявший рядом босой парень с выгоревшими на солнце льняными волосами.
— А я и так насквозь всего его вижу, Егор. Между тем Серафим Левкин, не утерпев, выстрелил
в воздух. И Епифан Окатов, воспользовавшись замешательством обескураженной толпы, не спеша спустился на землю по винтовой лестнице. И тут он, ни слова не вымолвив больше перед молча расступившейся толпой хуторян, медленно направился к своему дому.
Мужики, бабы и стая босоногих, черных от загара ребятишек двинулись на почтительном расстоянии следом за Епифаном Окатовым. Окруженный сородичами и собутыльниками по свадьбе, он шел, как библейский пророк со своими учениками, печатая плоскими ступнями босых ног следы в белесой мягкой пыли. Серафим Левкин, так и не спрятав нагана в кобуру, следовал позади этой странной процессии.
Дойдя до своего старинного крестового дома, украшенного замысловатым резным орнаментом по карнизу, Епифан Окатов, поднявшись на высокое, похожее на трон крыльцо с фигурными балясинами, повернулся лицом к столпившимся хуторянам и сказал:
— Вот так, дорогие гражданы хуторяне. Пробил мой час. Настало время мое… Мне отмщение, и аз воздам. Так говорится в Писании. Не успел и петух прокричать трижды, как я отрекся на миру от своей позорной прежней жизни. И еще раз говорю вам, как на духу, в час последнего покаяния: прошлой жизни моей — аминь! От всего отрекаюсь. От скота. От дому. От всего имущества. Ухожу с этим посохом, в рубищах, босиком, как
граф Лев Толстой, к берегам новой жизни. На этом и речи моей — аминь!
И, при этих словах поклонившись в пояс на три стороны мужикам и бабам, Епифан Окатов удалился в свой дом, наглухо захлопнув двери перед самым носом ринувшегося было за ним Серафима Левкина.
Потоптавшись на крыльце перед закрытой дверью, Левкин вдруг набросился на продолжавших торчать у крыльца хуторян. Размахивая наганом, он кричал:
— А ну, давайте не будем! Ра-зой-дись, покудова я обратно не выстрелил! Вам тут што, балаган с фокусами? Рас-хо-ди-ись!.. В чем дело? Я всегда имею право, находясь на посту, выстрелить!
Толпа мало-помалу разбрелась по хутору. Серафим Левкин, спрятав наган в кобуру, отправился домой писать рапорт о происшествии на имя начальника районного отделения милиции. Донесение свое он намеревался отправить в райцентр тотчас же с верховым нарочным. А растревоженный непонятным событием хутор не спал в этот вечер, вопреки обыкновению, до глубокой полуночи. Мужики, толпясь возле пожарной каланчи и около сельсовета, а бабы, гнездясь по завалинкам, судили-рядили Епифана Окатова, толкуя о его сегодняшней выходке всяк по-своему. Вездесущий Филарет Нашатырь утверждал, например, клятвенно осеняя тощую грудь крестным знамением, что все это натворил Епифан Окатов с явного перепоя на свадьбе. Нашатырь уверял хуторян, что бывший прасол, отоспавшись, сделает вид, что не помнит того, что творил сегодня спьяна, и снова примется ворочать делами в крепком своем хозяйстве.
Близнецы Куликовы, доводившиеся дальними родственниками Окатову, говорили наперебой всем встречным, что Епифан действовал нынче в здравом уме и ясном рассудке. По их словам выходило, что Епифан Окатов чуть ли еще не с первых дней революции помышлял о передаче в пользу государства всего своего движимого и недвижимого имущества и, будучи человеком твердого характера и ясного рассудка, в конце концов и решился на это…