— Ты, Ионыч, скорее калошу нам свою расшифруй! — ^крикнул Филарет Нашатырь.
— Какая в калоше притча?
— А то наводит тень на плетень!
— Тихо, тихо, гражданы хуторяне! — властно призвал толпу к порядку Епифан Окатов. — В сей секунд расшифрую всю мою жизнь, как эту калошу. Она осталась одна у меня. Другую я потерял, как позорный беженец от красных в одна тыща девятьсот девятнадцатом году где-то под городом Агбасаром. А эту вот приберег и уподобляю ее теперь публично всей моей неразумной и, прямо скажем, вредной в прошлом жизни. И вот глядите, что я с ней теперь делаю, с этой самой довоенной моей калошей. Я бросаю ее с высоты каланчи прямо под трудовые ваши ноги, дорогие гражданы хуторяне! — И при этих словах, размахнувшись посохом, он запустил калошей в ошарашенных хуторян.
— В чем дело? — заорал охрипшим с перепоя голосом хуторской милиционер Серафим Левкин, рукояткой заржавленного нагана энергично прокладывая себе дорогу в толпе.
Пробившись вперед и увидев валявшуюся в пыли старую калошу, на которую с опаской поглядывали хуторяне, Серафим Левкин пнул ее ногой.
— Браво и бис, гражданин представитель советской власти! — закричал с каланчи, захлопав в ладоши, Епифан Окатов. — Правильно! Браво и бис! Пинай и топчи ее к чертовой матери! Топчите и вы ее, гражданы хуторяне! Так вот и я на миру, у вас на глазах, топчу и пинаю всю свою прошлую жизнь. От всего отрекаюсь, как граф Лев Толстой. Одеваюсь в рубище и беру в руки только один вот этот посох. И пойду по градам и весям, как говорится в писании…
— В чем дело, гражданин Окатов?! Предлагаю вам прекратить всякую данную пропаганду. В чем дело? Я могу выстрелить! — задрав голову, закричал Серафим Левкин, воинственно размахивая наганом.
Близнецы — Агафон и Ефим — Куликовы, сидя верхом на ярко окрашенной бочке, угрожающе заорали на милиционера:
— Не пужай ты его, убивец, своей пушкой! Ослеп, что человека и без твоей поганой оружии скоропостижно ударить в темю может!
— Спрячь, полудурок, тебе говорят, паршивый свой самострел, пока в тебе ребры на сегодняшний день ишо целы!
Толпа снова заволновалась:
— Сымать его надо оттудова, гражданы!
— Конешное дело снять. А то брякнется вниз башкой, и поминай как звали.
— Еще как брякнется-то — по частям не соберешь. Наломает дров. Обыкновенное дело.
— Братцы, это он в самогонку листового табаку немножко лишку переложил. Вот затменье на его и накатило.
— Знаем, что на него накатило. Советскую власть решил одурачить. Не выйдет! — сказала вполголоса, сверкнув темными, как ночь, глазами похожая на юную цыганку девочка в заштопанном ситцевом платьице, в стоптанных опорках на босу ногу.
— Помалкивай пока, Фешка. Поглядим, что из этих фокусов дальше будет, — сказал стоявший рядом босой парень с выгоревшими на солнце льняными волосами.
— А я и так насквозь всего его вижу, Егор.
Между тем Серафим Левкин, не утерпев, выстрелил в воздух. И Епифан Окатов, воспользовавшись замешательством обескураженной толпы, не спеша спустился на землю по винтовой лестнице. И тут он, ни слова не вымолвив больше перед молча расступившейся толпой хуторян, медленно направился к своему дому.
Толпа мужиков и баб, стая босоногих, черных от загара ребятишек двинулись на почтительном расстоянии следом за Епифаном Окатовым. Окруженный сородичами и собутыльниками по свадьбе, он шел, как библейский пророк со своими учениками, печатая плоскими ступнями босых ног следы в белесой мягкой пыли. Серафим Левкин, так и не спрятав нагана в кобуру, следовал позади этой странной процессии.
Дойдя до своего старинного крестового дома, украшенного замысловатым резным орнаментом по карнизу, Епифан Окатов, поднявшись на высокое, похожее на трон крыльцо с фигурными перилами, повернулся лицом к столпившимся хуторянам и сказал:
— Вот так, дорогие гражданы хуторяне. Пробил мой час. Настало время мое… Мне отмщение и аз воздам. Так говорится в писании. Не успел и петух прокричать трижды, как я отрекся на миру от своей позорной прежней жизни. И еще раз говорю вам, как на духу, в час последнего покаяния: прошлой жизни моей — аминь! От всего отрекаюсь. От скота. От дому. От всего имущества. Ухожу с этим посохом, в рубищах, босиком, как граф Лев Толстой, к берегам новой жизни. На этом и речи моей — аминь!
И при этих словах поклонившись в пояс на три стороны мужикам и бабам, Епифан Окатов удалился в свой дом, наглухо захлопнув двери перед самым носом ринувшегося было за ним Серафима Левкина.
Обескураженно потоптавшись на крыльце перед закрытой дверью, Девкин вдруг набросился на продолжавших торчать у крыльца хуторян. Угрожающе размахивая наганом, он кричал:
— А ну, давайте не будем! Ра-зой-дись, покудова я обратно не выстрелил! Вам тут што, балаган с фокусами? Рас-хо-ди-ись! В чем дело? Я всегда имею право, находясь на посту, выстрелить!
Толпа мало-помалу разбрелась по хутору. Серафим Левкин, спрятав наган в кобуру, отправился домой. писать рапорт, о происшествии на имя начальника районного отделения милиции. Донесение свое милиционер намеревался отправить в райцентр тотчас же с верховым нарочным. А растревоженный непонятным событием хутор не спал в этот вечер, вопреки обыкновению, до глубокой полуночи. Мужики, толпясь возле пожарной каланчи и около сельсовета, а бабы, гнездясь по завалинкам, судили-рядили Епифана Окатова, толкуя о его сегодняшней выходке всяк по-своему. Вездесущий Филарет Нашатырь утверждал, например, клятвенно осеняя тощую грудь крестным знаменьем, что все это натворил Епифан Окатов с явного перепоя на свадьбе. Нашатырь уверял хуторян, что бывший прасол, отоспавшись, сделает вид, что не помнит того, что творил сегодня спьяна, и снова примется ворочать делами в крепком своем хозяйстве.
Близнецы Куликовы, доводившиеся дальними родственниками Окатову, говорили наперебой всем встречным, что Епифан действовал нынче в здравом умей ясном рассудке. По их словам выходило, что Епифан Окатов чуть ли еще не с первых дней революции помышлял о передаче в пользу государства всего своего движимого и недвижимого имущества и, будучи человеком твердого характера и ясного рассудка, в конце концов и решился на это…
Бабы вполголоса тараторили, что все это дело рук молодожена Аристарха Бутяшкина, опоившего тестя таинственным зельем, чтобы завладеть под шумок львиной долей капитала, нажитого смекалистым прасолом, и накопленного им за годы имущества.
Мужики, озадаченно почесывая затылки, терялись в догадках, не понимая истинной подоплеки этого необычайного происшествия: в шутку или всерьез отрекся от богатства Епифан Окатов, столь всегда рачительный к своему добру хозяин и редкостно оборотистый и изобретательный в любых делах человек.
Хутор Арлагуль, в котором произошло это весьма озадачившее всех событие, был одним из тех глухих, раскиданных иногда на сотни верст друг от друга русских селений, которые были основаны осевшими в казахстанских степях переселенцами из центральных губерний России. В конце прошлого века заповедные степи бывшего Киргиз-Кайсацкого края были открыты для переселения. Десятки тысяч доведенных до отчаяния безземельем и голодом орловских, курских, воронежских и тамбовских мужиков, снявшись со своими семьями с насиженных родных мест, тронулись сюда, на край света, в неведомые, богатые черноземной целиной, рыбой, дичью и зверем необжитые степи.
Немало соблазнительных благ было сулено новоселам на далекой целинной земле. И свободный выбор земельных участков. И льготы по податным платежам. И бесплатно сто лесин на двор для обзаведения постройкой. И по двадцать целковых безвозмездной ссуды на каждую семью, осевшую на новой земле. Но ничего обещанного большинство из российских пришельцев здесь так и не получило. Бесплодно проблуждав все лето среди пустынных, сличавших от безлюдья степей в поисках отведенных для заселения земельных участков, тысячи новоселов, очутившись под осень без крова, без куска хлеба, без гроша за душой, встретили грозную зиму в жалких времянках и шалашах. Одни из этих людей нашли позднее временный приют в зимовках окрестных казахских аулов, другие — у старожилов линейных казачьих станиц, третьи умирали в открытой степи, цепляясь в тифозном бреду одеревеневшими пальцами за скупую для них на счастье и радости, неласковую целинную землю.