— Правильно!
— Наш хлеб не сравняешь с единоличным! — дружно поддержали своего председателя члены артели.
После Романа взял слово Увар Канахин, горячо доказывая еще колеблющимся хуторским единоличникам необходимость влиться в «Интернационал».
За Канахиным столь же страстно и горячо говорила о преимуществах артельной жизни Фешка.
А Проня по-прежнему стоял, не поднимая глаз, не зная, куда деться ему от стыда, от горя и обиды. Вдруг, он поднял глаза на подошедшую к нему жену. Она, бесцеремонно ткнув мужа в бок, шепнула ему на ухо:
— Да что ты стоишь-то, как пень? Соглашайся на то, что тебе добрые люди советуют. Пишись к ним в артель. Пусть заодно все подряд косят. Пишись, ради бога, не мешкай…
И только сейчас дошли до сознания Прони слова Романа: «Вот вам факт налицо, товарищи! То рядовой посев сеялкой, а то абы как — через пень-колоду. Да разве один в поле воин? Разве один против такой артели устоит?!»
— Дай мне, дай мне, Роман Егорыч, слово сказать, — опасливо оглядываясь вокруг, несмело пробормотал Проня.
На мгновение стало вокруг так тихо, что было слышно, как звенели под жарким солнцем спелые колосья пшеницы. Проня в нерешительности замялся, переступая с ноги на ногу, и, поняв, что все притихли в ожидании его слова, совсем растерялся. Но тут жена ободрила его подобием ласковой, поощряющей улыбки, на мгновение озарившей ее худое морщинистое лицо.
И Проня, часто моргая, глухо проговорил:
— Горько мне смотреть на свою полосу, гражданы мужики и гражданки бабы. Горько. Не отрицаю… Вот моя полоса, вот — артельная. Небо и земля. Не отрицаю…
Растерянно оглядевшись вокруг, Проня хотел сказать еще что-го, но в это время вынырнул из толпы черный, как негр, от загара Филарет Нашатырь.
— Факт! Обыкновенное дело, — крикнул Нашатырь, Затем, сорвав с головы дырявый картуз, смахнув рукавом в клочья разорванной рубахи крупные капли пота СО лба, Филарет повторил: — Факт! Я тоже, как он, говорю. Я тоже артельной жизни не отрицаю!
И, комкая в руках картузишко, Нашатырь заговорил. Все слушали его с напряженным вниманием. А он рассказывал людям, как он продался за пикулинскую кобылу, и как совсем было спалил колхозный хлеб, и как убежал он затем от стыда и позора в степь, и как блуждал по чужим, незнакомым местам, — и вот, хлебнув горького до слез, решил вернуться на хутор с повинной, вернуться и, ничего не тая, рассказать обо всем мужикам, целиком положившись на их справедливое и строгое суждение…
Говорил Нашатырь волнуясь, глотая слова, словно боялся, что его прервут и он так и не успеет сказать самого главного.
Но его никто не перебивал, и он, заканчивая свою исповедь перед колхозниками, убежденно заявил:
— А теперь я отсюда ни шагу! Ни шагу отсюда я, гражданы мужики. Факт! Весь перед вами. Обыкновенное дело. Хоть убейте. Судите меня, как хотите, а я от вас не уйду!
Потрясенные жестокой исповедью Нашатыря, в глубоком безмолвии долго стояли вокруг него члены артели. Затем Роман, подойдя к Нашатырю, положил руку на худое его старческое плечо, а другую руку на плечо Прони Скорикова и, немного помедлив, сказал:
— Что ж, давайте пишите нам оба свои заявления. Обсудим на общем собрании артели. Подумаем насчет вашей судьбы… Так, что ли, товарищи?! — спросил Роман, обращаясь ко всем членам сельхозартели.
— Правильное предложение!
— Дело тут ясное!
— Таких принять можно…
… В сумерках Нашатырь и Проня Скориков диктовали Кенке пространное заявление правлению сельхозартели «Интернационал» с просьбой принять их в члены артели. Кенка, сидя верхом на дышле и обсасывая огрызок химического карандаша, старательно выводил непокорные буквы на клочке бумаги, скупо освещенном отблеском пылающего невдалеке костра.
Ералла вертелся около Кенки и, заглядывая через плечо приятеля, что-то шептал толстыми губами, делая вид, что читает каждое слово, написанное Кенкой.
39
Все эти дни, вскоре после ареста Анисима, заподозренного в умышленном поджоге гумна с целью вызвать пожар на хуторе, Иннокентий Окатов безвыездно торчал в районе. Отсиживаясь в квартире агронома Нипоркина, Иннокентий писал с утра до вечера заявления в адреса всех районных организаций, пытаясь выставить себя человеком затравленным, взятым под огонь Романом, Уваром Канахиным и Фешкой. Собственно, он объяснял эту травлю только одним — побуждениями сугубо личного порядка, которые якобы возникали на почве взаимной ревности между ним, Линкой и этими людьми.
Иннокентий метался по районным организациям, неистово бил себя кулаком в грудь и, захлебываясь, доказывал:
— Я прошу понять меня, дорогие товарищи. Вот моя душа, вся она нараспашку, вся она настежь перед вами. Сызмалетства моей жизни, отрекшись от собственного папаши, я стоял за новую жизнь и я стою за полное построение социализма в данной местности!
Кричал он по-прежнему горячо, запальчиво, гневно. Но в то же время он все больше и больше чувствовал, как с каждым словом он обнажает свое притворство, фальшь и беспомощность. И не только один он это чувствовал. Агроном Нипоркин также осунулся, похудел, затих, забросил свои стихи и каждый день тоже писал слезные заявления — на имя председателя районного исполкома с просьбой о немедленном освобождении его, Нипоркина, от занимаемой должности.
Агитпроп комсомольского райкома Коркин все время настаивал перед райкомолом, чтобы ему разрешили выезд в окружной комитет комсомола, втайне надеясь поднять там вопрос о своем переводе.
Иннокентий Окатов не отставал от Нипоркина и Коркина, пытаясь заручиться их поддержкой. Но из откровенного разговора с Нипоркиным Иннокентию стало ясно, что ненадежную опору представляют они для него. А поняв. это, Иннокентий тоже неожиданно притих, увял и ходил по районному центру уже не той нагловато-развязной и уверенной походкой, как прежде. Пришибленным, внутренне опустошенным почувствовал себя он, потеряв всякую веру и в агронома Нипоркина, и в агитпропа Коркина, на поддержку которых он до сих пор надеялся.
А между тем с хутора шли беспокойные, тревожные вести. Каждую ночь ватаги джигитов стекались из окрестных аулов в районную штаб-квартиру Иннокентия Окатова и приносили сюда печальные новости. Так, например, Иннокентию Окатову стало известно, что только в первый день уборки колхозного хлеба трактором в «Интернационал» было подано тридцать восемь заявлений бедняков о вступлении в колхоз. Он знал и о том, что присоединившиеся к колхозу «Интернационал» кочевники аула Аксу вынесли постановление о переходе на оседлый образ жизни, что уборка в колхозе проходит на редкость бойко и дружно, что бесперебойно работают трактор и самовяз и что вчера в ночь с хутора в зерносовхоз был послан руководителями «Интернационала» особый нарочный с каким-то важным пакетом…
А дело в артели «Сотрудник революции» не ладилось. Да, в сущности, Иннокентия уже вовсе и не интересовала судьба распадающейся артели и тем более судьба попавшихся с поличным его сподвижников. Он отнюдь не старался брать под защиту того же Анисима. Не об Анисиме думал сейчас Иннокентий. О самом себе. Он знал, что ответчиком за всю тонко продуманную и крайне опасную борьбу, которую упорно вел он с горсткой объединившихся батраков хутора и пастухов аула, ответчиком за все хитрые, замаскированные действия против маленького коллектива будет только он, Иннокентий Окатов. И перед ним вставала совершенно ясная, прямая, четко сформулированная самим им задача: увернуться от нависшего над ним удара, ускользнуть так же изворотливо, как это удалось ему сделать около трех лет назад, когда он, убедив отца в необходимости временного разоружения, взял одним махом первое препятствие, очутившись в красноармейской казарме…
Размышляя о том, как ему выйти в конце концов из воды сухим, Иннокентий задумывал было свести все к личным счетам между ним и Линкой, своим соперником в этом деле — Романом и соперницей Линки — Фешкой. Но этот ход был им тотчас же отвергнут. Отлично предугадывая весь дальнейший разворот событий, Иннокентий видел, что дело принимает серьезный оборот не только в его личной жизни, что оно осложняется и перерастает хуторские границы, задевая некоторых руководящих работников райцентра. И, подумав, Иннокентий понял, что все его оправдания, построенные на мнимых столкновениях личного порядка, крайне неубедительны, жалки и неумны, что, идя по этому пути, он окончательно выдаст себя, обнажит свои замыслы и останется в дураках. И тогда-то осенила Иннокентия удачная мысль: стать против всех своих сторонников, заявить в открытую о заблуждениях, пойти на беспощадное и жестокое разоблачение трахомного Анисима, Силантия Никулина и собственного отца — Епифана Окатова.